Профессор всплеснул руками, словно закрывая лицо от удара.

– Нет! – сказал он. – Нет и еще раз нет! Мой брат никогда не был и не мог быть провокатором! Нет! – повторил он уже громче. – Нет! Я вам не верю!

– Он не был провокатором, – ответил Штирлиц, – а я действительно работаю в разведке. В советской разведке…

И он протянул Плейшнеру письмо. Это было предсмертное письмо его брата:

«Друг. Спасибо тебе за все. Я многому научился у тебя. Я научился тому, как надо любить и во имя этой любви ненавидеть тех, кто несет народу Германии рабство. Плейшнер».

– Он написал так, опасаясь гестапо, – пояснил Штирлиц, забирая письмо. – Рабство немецкому народу, как вы сами понимаете, несут орды большевиков и армады американцев. Их-то, большевиков и американцев, мы и обязаны, как учит ваш брат, ненавидеть… Не так ли?

Плейшнер долго молчал, забившись в громадное кресло.

– Я аплодирую вам, – сказал он наконец, – я понимаю… Вы можете положиться на меня во всем. Но я должен сказать вам сразу: как только меня ударят плетью по ребрам, я скажу все.

– Я знаю, – ответил Штирлиц. – Что вы предпочитаете: моментальную смерть от яда или пытки в гестапо?

– Если не дано третьего, – улыбнулся Плейшнер своей неожиданно беззащитной улыбкой, – естественно, я предпочитаю яд.

– Тогда мы сварим кашу, – улыбнулся Штирлиц, – хорошую кашу…

– Что я должен сделать?

– А ничего. Жить. И быть готовым в любую минуту к тому, чтобы сделать необходимое.

7.3.1945 (22 часа 03 минуты)

– Добрый вечер, пастор, – сказал Штирлиц, быстро затворяя за собой дверь. – Простите, что я так поздно. Вы уже спали?

– Добрый вечер. Я уже спал, но пусть это не тревожит вас; входите, пожалуйста, сейчас я зажгу свечи. Присаживайтесь.

– Спасибо. Куда позволите?

– Куда угодно. Здесь теплее, у кафеля. Может быть, сюда?

– Я сразу простужаюсь, если выхожу из тепла в холод. Всегда лучше одна, постоянная температура. Пастор, кто у вас жил месяц тому назад?

– У меня жил человек.

– Кто он?

– Я не знаю.

– Вы не интересовались, кто он?

– Нет. Он просил убежища, ему было плохо, и я не мог ему отказать.

– Это хорошо, что вы мне так убежденно лжете. Он говорил вам, что он марксист. Вы спорили с ним как с коммунистом. Он не коммунист, пастор. Он им никогда не был. Он мой агент, он провокатор гестапо.

– Ах, вот оно что… Я говорил с ним как с человеком. Не важно, кто он: коммунист или ваш агент. Он просил спасения. Я не мог отказать ему.

– Вы не могли ему отказать, – повторил Штирлиц, – и вам не важно, кто он: коммунист или агент гестапо… А если из-за того, что вам важен «просто человек», абстрактный человек, конкретные люди попадут на виселицу – это для вас важно?!

– Да, это важно для меня…

– А если – еще более конкретно – на виселицу первыми попадут ваша сестра и ее дети – это для вас важно?

– Это же злодейство!

– Говорить, что вам не важно, кто перед вами – антифашист или агент гестапо, – еще большее злодейство, – ответил Штирлиц, садясь. – Причем ваше злодейство догматично, а поэтому особенно страшно. Сядьте. И слушайте меня. Ваш разговор с моим агентом записан на пленку. Нет, это не я делал, это все делал он. Я не знаю, что с ним: он прислал мне странное письмо. И потом, без пленки, которую я уничтожил, ему не поверят. С ним вообще не станут говорить, ибо он мой агент. Что касается вашей сестры, то она должна быть арестована, как только вы пересечете границу Швейцарии.

– Но я не собираюсь пересекать границу Швейцарии.

– Вы пересечете ее, а я позабочусь о том, чтобы ваша сестра была в безопасности.

– Вы словно оборотень… Как я могу верить вам, если у вас столько лиц?