И отродье опять же.
Нельзя его бросать… Пес же, втянув воздух, поинтересовался:
– Молоко?
Ийлэ кивнула.
– Сюда неси.
Она не сдвинулась с места. Она, быть может, и безумна, но не настолько, чтобы приближаться к псу.
Жуткий.
Бритая голова, раскроенная рубцами, как и все его тело. На шее рубцы потемневшие, а на груди – свежие, бледно-розовые и лоснящиеся. Сквозь кожу сочиться сукровица, и до Ийлэ доносится запах болезни острый, едкий.
Смотрит.
Не моргая. Исподлобья.
– Сюда неси, – повторил пес глухо.
Голос рокочущий.
Ийлэ попятилась, прижимаясь спиной к стене. Дверь свободна. Если не через окно… если пес здесь один… главное, из дому выбраться, а там дождь следы смоет…
…болен.
…и вряд ли способен бежать быстро.
…но если перекинется…
– Стой, – рявкнул пес. – Ты же не хочешь, чтобы я ее уронил?
Он вытянул руку, повернув так, что видна стала не только макушка отродья, которая лежала тихо. Жива ли? Жива. Бьется нить-волосок, натянулась до предела…
– Не хочешь, – со странным удовлетворением в голосе произнес пес. – Тогда иди сюда.
Ийлэ обернулась на дверь.
Что ей до отродья? Она ведь сама желала избавиться от нее, и если не смогла оставить в лесу, то дом – другое. Быть может, пес и не станет убивать младенца.
Пугает.
Или…
Он хмыкнул и перехватил отродье левой рукой, поднял за ноги.
– Рискни, – сказал он.
Ийлэ оскалилась.
Она уйдет и… и не сможет, потому что оловянные глаза отродья смотрят на нее.
Первый шаг дался с трудом. Колени дрожали. И руки, с трудом удерживавшие кувшин, который сделался большим и неудобным.
– Я тебя не трону, – пес отвел взгляд, точно ему было противно смотреть на Ийлэ. А может и противно. Она тощая. И грязная. И воняет от нее не только лесом, но так даже лучше… так спокойней…
– Не трону. Клянусь предвечной жилой.
Хорошая клятва.
Вот только Ийлэ больше клятвам не верила. Она сумела сделать три шага и только.
– Молоко, – удовлетворенно потянул пес, потянув носом. – Но холодное. Ей холодное нельзя, она и так замерзла. Вот там плита. Видишь?
Видит.
Старая, которую растапливали дровами и торфом, и тогда из труб шел черный дым, он и ныне лежит на прежнем месте, в древней корзине, прикрытой сверху тряпицей… будто ничего не изменилось.
Ложь.
– Не эта. С этой возиться долго. Рядом. На кристаллах, – пес вздохнул и, положив отродье на ладонь – она так и не издала ни звука – сам шагнул к новехонькой плите. – Посудину найди.
Медные кастрюли остались на прежнем месте, что огромная, в которой кухарка варила похлебку для наемных работников, что крохотная, с изогнутой ручкой, для кофе…
…отец любил пить кофе по утрам. А мама пеняла, дескать, вреден он для сердца…
…сталь вредней.
Медь оказалась холодной и тяжелой, едва ли не тяжелей кувшина.
– Поставь, – велел пес. – И молока налей… слушай, а надо водой разбавлять?
Ийлэ не знала.
В прежней ее жизни она не имела дела с младенцами, поскольку те обретались в детских комнатах, окруженные няньками, кормилицами и гувернантками.
Пес отступил, пропуская Ийлэ к плите, и хотя она подошла очень близко, куда ближе, чем ей хотелось бы, не ударил. Чего ждет? Думает, что она и вправду поверит этой клятве?
Клятвы – это слова. А слова ничего не значат.
Стоит. Дышит тяжело, с присвистом… и кажется, Ийлэ знает, откуда у него шрамы, она даже слышит существо, поселившееся в груди у пса…
– Не думай даже, – спокойно сказал он, отступив еще на шаг. – Убьешь меня – умрешь сама. А ты не хочешь умирать.
Ошибается.
– Никто не хочет умирать, – пес оперся на стену. – Но иногда приходится. Ты не отвлекайся. Сгорит сейчас.