Он убежал. Мы стояли вокруг маленького хилого Тележки, смотрели на его взъерошенные редкие волосы и не знали, что делать. Тележка дышал ртом, и хрипы резвились в его груди.
По гребню земли пробирался человек в перевязанных бечевками бутсах. Торс его был обнажен и разукрашен разнообразной татуировкой. На груди, конечно, «Боже, храни моряка» и «Не забуду мать родную» – литература не новая. Длинный, кривой, как турецкая сабля, нос.
Человек подошел к нам и уставился на Тележку спокойным и наглым взглядом выпуклых глаз.
– Доходяга, – сказал он, мотнув носом в сторону Тележки. – Фитилек. Когда догорит, отдайте мне его пайку.
– Здесь тебе не малина, – сказал Тележка. – Иди, блатной, я еще тебя переживу.
– Я не блатной, – сказал человек нагло. – Осторожней выражайтесь…
– Каторжан ты, – перебил его Степан Михалыч. – Самый что ни на есть каторжан. Форменная каторга.
– Ну, отделенный! – восхищенно засмеялся Лёшка. – Ведь как прилепил! Каторга – каторга и есть.
Человек на гребне, видно, не захотел скандала.
– Наплевать на вас, – сказал он презрительно. – До следующего раза!
И ушел. А к нам спрыгнул вернувшийся Серёжа Любомиров. Он открыл фляжку и дал ее пососать Тележке. Тележка устал сосать и сказал, отворачиваясь:
– Себе оставьте.
Наверху стоял Семён Семёныч Бурин – наше высшее начальство. Его привел с собой Серёжа. Бурин сказал сверху:
– Обычная история. Работает горячо, вода ледяная. Пьет эту воду, устал, вспотел, ветер, а он грудь растворяет. Чего же ждать? Только воспаления легких. А ну, подсадите его сюда!
Мы стали подсаживать Тележку. Бурин протянул ему руку.
– Сегодня ночуешь в школе со мной – там штаб. Таблетки, то да се. Если завтра полегчает, поставлю на легкую работу: гальюны будешь рыть. Не полегчает – отправлю в Москву.
– Полегчает, – сказал Тележка. – А что это за птица – гальюны?
– Это морское выражение, – серьезно ответил Бурин, – а по-нашему, по-пехотному, – значит отхожие места.
– Но почему же именно я? – вскинулся Тележка. – Людей мало?
– Не разговаривать, слабосильная команда! – сказал Бурин. – Счастья своего не понимаешь! Иди за мной!
Он вроде бы улыбнулся, но, видно, опять спохватился, что командиру нельзя.
– Сказал и в темный лес ягненка поволок, – вяло пошутил Тележка и поплелся за ним следом.
Это просто удивительно – до чего у меня болело все тело. То есть не было буквально ни одного мускула, ни одного сустава, который не болел бы. Цирковые артисты называют это явление странным, царапающим словом: креппатура. Это случается, когда, давно не тренированные, они вдруг сразу в один прекрасный вечер бросаются в работу. Тут-то их и настигает эта самая «креппатура», явление крайней болезненности в мышцах, вызванное непомерной нагрузкой. Потом постепенно в результате ежедневной тренировки оно исчезает бесследно. Я, во всяком случае, надеялся, что оно исчезнет, потому что я так наломался за первый день нашей работы, что еле добрел до предоставленного нам овина и грохнулся на солому, чуть не воя от страшной разрывающей боли во всех мышцах. Руки я, к счастью, почти не натер, потому что всю жизнь у меня были довольно крепкие мозоли, да и краски растирать в десятилитровом ведре – дело не для слабеньких.
Но с ногами было худо. Утром Лёшка подарил мне пару новых портянок, но теперь, сняв сапоги, я с трудом оторвал портянки от пяток. Было темно, рассмотреть я не мог, да и все равно заживить-то невозможно – ведь работать нужно каждый день, а босиком много не накопаешь.
Разговоров вокруг меня уже не было слышно, все спали, встать предстояло в пять утра, и я растянулся на соломе рядом с Лёшей. Я стал засыпать и, засыпая, подумал, что вот сон сразу одолевает меня и я могу не думать о Вале. Война и моя работа на войне вытесняют ее из моей жизни. Эта мысль задела меня самым тоненьким краешком, она словно пролетела мимо моего сознания, едва коснувшись его, но потом покружилась где-то и прилетела обратно. На этот раз она дала знать о себе сильным и грубым толчком в сердце – и сна как не бывало. И я опять стал думать о моей невезучей и удивительной любви.