– Еще суток двое пройдет, пока до места доберемся, – сказал Степан Михалыч. – Есть-то хочешь, малый?

– Нет, – сказал я, – устал…

– Отдыхай, – сказал Степаныч. – Устал, так отдыхай.

Я снял с себя ватник и положил его в головах. Теперь я пытался снять сапоги. Они не давались, и я сопел от напряжения.

– Давай помогу, – сказал кто-то рядом, и на фоне открытой двери я узнал маленького Тележку.

Я сказал:

– Не надо, я сам.

– Давай я, – сказал лежавший рядом Лёшка. – Сиди, Тележка.

Он встал на колени и помог мне стащить сапоги.

Снять носки я побоялся, потрогал только руками, носки прилипли к пяткам, и я знал, что под ними раны.

– Ноги сбил, – сказал я, – стер к чертовой матери, еле дошел.

– Ноги надо беречь, за ноги солдата на губу сажают, – сказал Степан Михалыч.

– Ну и сапожищи же, – сказал Лёшка, – тут сотрешь! Как из листового железа.

– Ты, Лёшка, – опять вмешался Степан Михалыч, – ты завтра разбей ему, ведь погибнет.

– Ладно, сделаем, – сказал Лёшка. Он помолчал, а потом спросил, чуть придвинувшись, как бы уже заводя разговор, касающийся только нас двоих: – Парень, а ты кем?

– Маляр я, – сказал я, – в театре маляр.

– В театре? Вот интересно! – живо воскликнул Лёшка. – Там всегда интересно. Артисты… Слушай, скажи, верно говорят, что артисты, когда на сцене плачут, они себе незаметно глаза луком натирают, чтобы слезы текли?

– Брехня, – сказал я.

– А артистки красивые? – спросил Лёшка.

– Красивые.

– Все?

– Все.

– До одной?

– До одной!

– Врешь.

– Лёша, – спросил я, – а ты кем работаешь? Кто ты?

– Я разнорабочий, – сказал он, – на заводе болванки таскаю. Делу еще не выучился. Года не те, на фронт и то года не подошли.

– Выучишься, – сказал Степан Михалыч, который, видно, слушал нас. – Выучишься и будешь инженер или, как Тележка, – архитектор.

– Воевать нужно, – сказал Тележка. – Вам понятно? Нужно воевать, а мы что? Грыжевик да хромой, младенец да старик да изжога…

– Не скажи, – сказал Степан Михалыч. – Ты, может, и грыжевик, а я изжога, а мы все равно дело сделаем. Мы свое дело сделаем. Не скрыпи, Телега.

– Я не скриплю, – сказал Тележка. – Не в том дело. Просто хочется дать больше, чем можешь, понял? Больше и еще в два раза больше.

– Это-то я понял, как не понять. Это в тебе душа горит, рвется душа! Это понятно, это я вижу!

– Все-то вы видите, все-то вы знаете, дорогие наши Степаны Михалычи, – вздохнул Тележка. – Не вахтер с «Самоточки», а чистый профессор кислых щей. Все про людей понимает.

– Не строй из себя, – сказал Степан Михалыч, – брось смешки. Не глупей вас.

– Да нет, я серьезно, – сказал Тележка и снова вздохнул. – Может, поспим?

– Пора, верно, – сказал Степан Михалыч. – Мить, ты что, уснул, что ли?

– Да нет, – сказал я, – нога болит.

– А ты где ее взял… эту твою… хромость-то? – деликатно, боясь обидеть, спросил Лёшка.

– В детстве. Машиной стукнуло…

– Беда, – сказал Степан Михалыч.

– Но он ловко шкандыбает, – заступился Лёшка. – Ничего не скажешь, управляется. Это как у тебя получилось?

Он уже меня спрашивал. Но мне не хотелось об этом говорить, и я сказал:

– В другой раз, Лёша. Спать охота.

Он ничего не ответил, замолчал. А мне уж очень не хотелось вспоминать. Не хотелось, но оно само пошло. Все-таки я снова увидел, какой я был тогда маленький, я еще поднимался на цыпочки, вставал на приступку, чтобы позвонить домой. На дворе было солнечно и весело, мы играли с ребятами в салочки. Отец вышел из дому с соломенной корзинкой в руках, он шел на рынок, а мне всегда нравилось ходить с ним, не только на рынок, а куда угодно, и, когда я увидел его, я помчался к нему, уцепился за корзинку и стал просить его взять меня с собой. Но отец сказал, что ему нужно очень быстро обернуться и что я буду только мешаться под ногами. Я отстал, и он вышел из ворот, помахал корзинкой, а мне вдруг стало обидно и тоскливо, и я побежал посмотреть, как он свернет за угол. На улице было мало народу, я видел, как отец свернул за угол, и я стал возвращаться, а в это время из каких-то ворот задом выскочил грузовик и огромной своей шиной переехал мне левую ногу.