Матюгнувшись, он побрел прочь – к окраине села, откуда доносилось мерное постукивание топоров. Там, на коровнике, под выцветшим плакатом «Нечерноземная ударная стройка комсомола» трудилась бригада армян-шабашников.

– Чо-й-то он, дядя Митяй? – удивился Михрютка. – Вроде праздник.

– Известно чо. Пить ему нельзя. Язва обострилась, – дядя Митяй заново полез в кузов. С удовольствием пригляделся. – Да, гарны хлопцы. Один к одному. Сопят как дети малые. Ты вот чего, сгружай-ка их прямо ко мне. Пока то-се. Проспятся. А с утрева люд на опохмел подтянется, там и обзнакомимся. И сам давай это… заруливай.

– Так мне вроде как к молодухе моей надо бы, – неуверенно, больше для очистки совести напомнил Михрютка. – И то пеняет: всего неделю как свадьбу справили…

– Молодуха тебе теперь по гроб жизни глаза мозолить станет, а праздник великий, он раз в году. Святое! Завтра по родичам пойдем с обходом. Никого чтоб не обидеть.

Глаза Михрютки предвкушающе заблестели. Всё огромное село, включая председателя, так или иначе состояло в родстве. И патриархом ветвистой удвуринской диаспоры, без слова которого не решался ни один вопрос, был как раз развеселый покоритель Кенигсберга дядя Митяй.

* * *

Антон проснулся на печи среди разбросанных прелых телогреек – в темноте и в полном отупении. Снизу тянуло перегаром, разносился многоголосый храп. Антона мутило, – столько он еще никогда не пил. Последнее, что помнил внятно, – Вадичкина бутылка водки, распитая на Калининском вокзале перед посадкой в поезд. Далее пространство и время слиплись в единый ком. Осталось лишь ощущение бесконечных возлияний на фоне нескончаемой езды.

Нестерпимо хотелось в туалет. Он спустился на пол, добрался по стене до двери и выбрался в студёный коридор. Идти наощупь вглубь незнакомого дома побоялся. Потому пристроился к первому же подвернувшемуся бочонку с отошедшим ободом, в который и опорожнился. Через минуту вновь забрался на печь и забылся облегченным сном.

* * *

В следующий раз проснулся Антон при свете дня.

Беспрерывно хлопала дверь. Входили люди. Здоровались с каким-то дядей Митяем.

Из глубины доносился напористый, густо замешанный на мате, южный говор Вани Листопада. Антон свесился вниз. В центре большой комнаты стоял стол, за которым «банковал» Иван. Потрясая лапой с зажатым стаканом, он энергично втолковывал рассевшимся вокруг мужикам, как следует преобразовать имеющийся в колхозе технический парк. Слушали Ивана уважительно. Причем уважение он снискал не столько за технические навыки, сколько за мягкий ненавязчивый матерок. Мат вкраплялся в речь его столь же естественно, как укропчик в дымящуюся рассыпчатую картошку. На лицах слушателей – а среди них были ценители – читалось блаженство.

Возле окна стояла бочка, наполненная неведомой жидкостью. К бочке то и дело подходили и зачерпывали из нее подвешенным сбоку ковшиком, каким в бане поддают пару.

Черпали с краешку, потому что из центра бочонка торчала погруженная голова и разносилось аппетитное чавканье. Чавканье прервалось, на поверхность выглянуло мокрое и счастливое хрюсло Вадички Непомнящего.

– Славненько отдыхаем! – произнесло хрюсло и вновь погрузилось в манящую жидкость.

Тот, кого называли дядей Митяем, первым заметил Антона:

– Очнулся, страдалец! Эк, погляжу, как тебе схудилось-то. Головка, поди, ого-го! – дядя Митяй сочувственно засмеялся. – Ну ничо, поправим. Держи похмельной браги.

Он подошел к бочке, зачерпнул из нее и протянул Антону ковшик, наполненный мутной, подрагивающей, будто простокваша, жидкостью.