– Что хоть поняла, горе ты мое луковое? – Савельев довольно хмыкнул. – Поняла она…

– Про чертей все поняла, Тимоша. Приходи. Жду.

– А если не один приду, а с ним? Как? Не выгонишь?

– Нет. Приходите. Жду.

– И время на нас, убогих, найдешь?

– Найду, найду я для вас времени, только приходите…

А время возьми и обскачи их.

Сыграло на опережение это коварное, беспощадное, жутковатое в своей неотвратимости время.

Оно взяло и убило Тимошу. Швырнуло под колеса гигантского грузовика прямо на углу его же собственного дома. А еще через пару недель после похорон Тимоши на Любу Закатову напали.

Глава 4

Начало августа перехватило эстафету изнуряющей жары у июля и постепенно довело ее до критической отметки. Тридцать пять в тени доводили до исступленного бешенства. А о том, чтобы постоять пару минут на солнцепеке, нечего было и думать. Тут же начинало ломить виски и щемить сердце. Одежда уже через десять минут после выхода на улицу начинала липнуть к телу, которое казалось потным и грязным, хотя ведь только что из ванны и дезодорантом укатан почти с ног до головы.

Люба медленно брела в тени домов к проходной, с тоской вспоминая события минувших выходных. На них выпала неожиданная, сломившая всех смерть Тимофея Савельева.

Нелепо, глупо, неожиданно…

Сколько же было высказано подобных слов по поводу его кончины! И сколько еще не сорвалось с губ!

Люба ничего и никак не комментировала, замкнувшись в себе от этого свалившегося на нее горя. Может, окружающие были и правы, сочтя смерть Тимоши нелепой. Может, и глупой она была, забрав такого хорошего человека. И уж точно неожиданной. Кто же ждет подобное?! Но никто не назвал его кончину страшной. Никто, включая обезумевшую от всего этого ужаса Таню. Одна Люба сочла, что это так.

Страшно… Это было так страшно… Что у нее просто язык окостенел, когда ей позвонил Ким и сообщил, что Тимоха погиб десять минут назад под колесами грузовика.

Она молчала все то время, пока он ей говорил и просил о чем-то. И молчала потом еще три дня. Что-то делала, кажется. Помогала с поминками. Ходила куда-то. Ей вручали какие-то справки, деньги. Потом что-то резала, заправляла майонезом, жарила, варила. Но вот говорить ни с кем не могла.

На Тимошу старалась не смотреть, вернее, на то, что от него осталось. Пыталась пару раз зайти в гостиную, где на савельевском обеденном столе возвышался гроб с истерзанным его телом, хотела проститься. Но всякий раз натыкалась там на кого-то голосящего, плачущего, причитающего, и тут же мчалась обратно. Все равно куда: на кухню, в прихожую, вон из дома…

Ким к ней так ни разу и не подошел. Все время был рядом с Татьяной и детьми. Высокий, с мрачным небритым лицом и сведенными у переносицы бровями. Это он их от горя так сводил, и еще оттого, что боялся заплакать. Люба знала. Она же почти все про него знала.

На кладбище он не выдержал и все же заплакал. Закрыв лицо полой черного пиджака, заплакал. И ушел потом куда-то, даже не успев проститься с погибшим другом.

Потом были поминки. Народ тихо переговаривался, выпивал, закусывал. Одна партия сменяла за столами другую, и все повторялось сначала. Люба металась между кухней и гостиной с тарелками, салатниками, бутылками, почти ничего не соображая.

Татьяна в какой-то момент подняла на нее от тарелки пустые глаза и вдруг сказала:

– Люба, ты бы присела, что ли. Что же ты мечешься-то? Посиди, съешь что-нибудь.

Люба кивнула ей и осторожно улыбнулась вмиг задрожавшими губами. Потом снова кивнула согласно и ушла на кухню. Сидеть за столом, что-то есть, пить, о чем-то говорить она не могла. А вдруг не сдержится и заорет в полный голос?! Заорет и станет, так же как и те другие, биться и причитать, и жалеть его, жалеть, жалеть…