– Я забросил, папаша, университетскую науку, я вернулся к дедовскому порогу. Ради чего? Ради оправдания вашего своежительства. Должны понять хоть это… Черный дубовый крест под Покровом – разве я не содрогался при виде его?
Мать уже в гневе тащила за рукав. Умирающий отец, не в силах ничего возразить, помаргивал запрещающе – на большее не хватало сил. Но бизон-то, бизон – он рогами пырял в умирающего:
– Я возьму дедовское дело в свои руки, – но в руки чистые, ничем не запятнанные. Имею ли право, папаша?
Тимофей Саввич всепрощающе моргал, уже не в состоянии ни поощрить, ни возразить упрямому бизону, который и на смертном одре пыряет сыновьими рогами. Его жизнь кончалась; какова-то будет жизнь третьепереходная?
Мать что-то запрещающе вскрикивала, доктора роптали, но образумил тихий толчок Данилки:
– Кажись, начинается…
– Начинается – что?!
Савва-то ведь понимал – что именно. Он заискивающе попросил своего кучера:
– Ничего, осведомляй меня. Ничего, мотайся взад-вперед… Видишь – и тут и там я прикован?
Видел верный Данилка. Успокаивал:
– Пока что терпимо, Савва Тимофеевич. Она просит только – не огорчай отца…
Она – значит, Зинуля. Сама мается, его успокаивает. Есть ли предел женскому всепрощению?
– Гони обратно, Данилка. Скажи: у нас все ладком, пусть ладком и рожает.
А какие лады? Его опять понесло:
– Папаша, у нас много разнородья, но ведь мы – Морозовы?
Тимофей Саввич моргал вроде как утвердительно…
– Я хочу обновить все производство, я хочу сделать…
Мать, Мария Федоровна, больше не могла терпеть:
– У него жена рожает, у него отец умирает, а он о каких-то делах толкует! Да что же вы за людцы, Морозовы?!
Она в этот момент забыла, что и сама, из мордовских купчих возродясь, давно стала Морозовой. Может быть, после лежащего на одре Тимофея Саввича, самой главной…
Савва, сидевший у постели отца, вскочил:
– О чем вы, мамаша?
– О том. О твоем беспутстве!
Он слишком-то путным себя не считал, но чего же так?
– Мамаша, я сейчас к Зинуле слетаю!
– К Зиновее?
Она даже при родах не могла ее иначе назвать. Савва грохнул стулом у постели отца и крикнул безвылазно дежурившему Данилке:
– Домой!
Зинаида была бледна, безобразно потна и стыдливо прятала мокрое лицо в подушку.
– Зинуля, я как на распятии… Что мне делать?
Она все-таки чуть-чуть повернула некрасивое, распухшее лицо:
– К отцу идтить… Я как-никак сама опростаюсь.
И здесь он был не нужен. Тем более что нянюшки и откуда-то взявшиеся акушерки его взашей толкали:
– И-и, муженек! Не твое это дело!
Данилка в обратную рысака мчал, который, конечно, не понимал этой челночной гонки. Хоть и ткачи вы, Морозовы, но челнок-то – таковский?
Право, человеческим языком говорил рысак, сбрасывая на снег с языка грязную пену.
У отца все то же: пяток хорошо подзакусивших врачей, орда приживалок и богомолок, он сам, отвечавший на вопросы сына лишь помаргиванием седых ресниц. О роженице Зиновее никто не спросил, даже мать не приняла это во внимание. Сказала как ошпарила:
– Хорошо, что он все-таки успел на меня перевести капиталы. Бегай потом по судам!
Савва долго не мог взять в толк ее заботы. В эти часы он, кажется, любил отца и с неподдельной скорбью воспринимал его тяжелые, прощальные вздохи…
Вскоре последовал второй удар… Нет, третий…
Первый был при злополучной забастовке, которую все газеты прозвали «Морозовской стачкой».
Второй был при злом разговоре с наследником-сыном.
А третий, если уж считать правильно?.. В третий раз он сам себя ударил, морозовским обухом по лобастой старой голове.
Впрочем, не так и стар был Тимофей Саввич Морозов, младший наследник Саввы Васильевича; тот чуть ли не до ста лет дотянул – сыну его уготован был крест на седьмом десятке… Разумеется, на Рогожском обжитом кладбище. Рядом с назидательным крестом Саввы Васильевича, родоначальника всех разбухших ветвей морозовского древа…