– Орехово! – тем же тоном и в кассе рявкнул он. – Два первых!
– Дак первые заняты… – начал было кассир. – Чиновники с какой-то напасти все тудема настрополились…
– Для Морозова, душа сопливая! Душу вытрясу!.. – прихватил его за загривок и через окошечко носом о стол хрякнул.
Для Морозова, да под такой крик, что и подскочивший полицейский под козырек взял, место нашлось. Он же в пробежку и проводил до вагона. Паровоз уже стоял под парами.
– Тимофею Саввичу поклон передайте, – еще раз козырнул он, не отходя от подножки, пока не тронулся поезд.
Он явно наказал что-то кондуктору, потому что тот согнал с кресел двух каких-то ошинеленных чинуш и усадил грозных путников.
Савва не обратил внимания, что в вагоне установилась какая-то подобострастная тишина, что многие из пассажиров, в большинстве своем чиновники и полицейские, при его появлении приподнимали фуражки и шапки. Мысли его были уже там, в фабричных цехах, раскиданных по берегу Клязьмы, да и дальше, аж до Ваулова. На Новый год он приезжал к родителям, тоже перебравшимся из Москвы, где была главная контора, в свое родимое поместье. Праздники прошли так себе, в каком-то тревожном ожидании. Родитель ругал каких-то фабричных заводил, мать называла всех «фаброй», а оказавшийся тут же за столом свояк Сережа, с соседней, «викуловской», фабрики, по-родственному пьяненько пророчил:
– Погодите, они еще дадут нам жару!
Отец останавливал его:
– Ты пей да мозги не пропивай.
Мать и того откровеннее, по-женски:
– Обминай свою Зиновею, а в сурьезные дела не лазий.
Сережка то ли уже женился, то ли собирался ожениться на одной из ткачих – с довольным видом соглашался:
– И то обминаю, дражайшая тетушка Мария Федоровна. Вот пройдет пост, да после Пасхи – и под венец. Знай Морозовых!
– Тьфу! – плевался отец. – Какие вы Морозовы? Вы Викулычи.
Он в гневе забывал, что Викулычи были старшей ветвью, от старшего наследника, Елисея, а он-то из пятерых сыновей самый младшенький. Но вот поди ж ты, самый удачливый!
Савва посмеивался над свояком, который приходился ему двоюродным братом, но когда на третий день увидел его Зиновею – Сереже захотелось похвастаться, на прогулку в крытых ковром санях пригласил, – нет, вынужден был позавидовать: у Сережки-пьянчужки губа не дура! И под лисьей скромненькой шубкой проступала вся ее женская суть. В кого она удалась? Кто поблудил над ихней породой? К владимирцам и черемисы, и мордва, и татары разные подмешивались. Ведь и собственная мать-то, Мария Федоровна… Чем старше становилась, тем больше в ее лице, в ее характере что-то черемисское проступало. Наследила, ох, наследила в память о себе и для Саввушки!
У этой, по семнадцатому годику Зиновеи, вроде бы ничего такого не было, только краса жгучая, но почему же черемисы вспомнились? Черные брови вразлет, черные волосы по плечам, как грива, и губки упрямые, хоть и пухленькие. Что-то даже екнуло в сердчишке, которое пару дней назад билось о рыжекудрую головку Агнессы… Как-то она там сейчас? Не более чем минутное угрызение совести. Что делать, он завидовал архаровцу Сережке, у которого на уме, кроме карт, лошадей, да вот таких ткачих, ничего не было.
Собственно, Зиновея и не в ткачихах числилась – в присучальщицах. На всех фабриках существовали такие помощницы ткачих – присучальщицы. Где порвется нитка – беги, присучивай ее, да побыстрее, пока брак не обнаружился. От ее быстрых ног да проворных рук и зависело – быть ли штрафу. Так что самых ловких да молодых сюда и совали.
– Ну, Сережка!.. – вырвал Савва из его рук вожжи и сел на передок, чтоб не заглядывать в очи черные.