– Это фамилия, а имя-то как?

– Имя-то! Да немец он, так, поди, наверное, Карл Иваныч.

– Ну, коли немец и Карл Иваныч, то в православное заздравное поминовенье записывать нельзя. А жаль, потому добра публике много делает. Вот у меня теперича жена ни в жизнь бы через перевоз не поехала, потому страх как воды боится, а тут идет.

– Потап Потапыч, да я его под видом Ивана могу помянуть, – откликнулась купчиха.

– Нет, уж это не модель. Действительности никакой не будет. Ну, чего ж стала? Трогайся в путь-то. Рада, что постоялый двор себе нашла.

Купеческое семейство снова тронулось гуськом в путь. Мастеровой шел сзади их.

– Купец, а купец, поди, ведь новопреставленного родственника на кладбище-то поминать идешь? – спрашивает он.

– Его самого, – дал тот ответ.

– Поди, такие мысли в голове содержишь, чтоб в трактир зайти перед кладбищем-то?

– Верно! Что верно, то верно. Угадал. Попродуло меня на мосту-то.

– А коли угадал, то пригласил бы и мастерового человека с собой за компанию на пятачок выпить.

– За угадку изволь.

– Ну уж… Что уж… Это до святой-то кутьи? Да где ж это видано! – застонала жена.

– Анна Мироновна, цыц! Молчать! Ты знаешь, что я этого скуления не люблю! – прикрикнул на нее купец.

В парикмахерской

Воскресный день. В церквах звонят к обедне. В парикмахерскую забегают купеческие сынки «подвиться», чиновники старого закала и военные побриться. Работа кипит. Шипят каленые щипцы в руках ловких подмастерьев, прикасаясь к жирно напомаженным волосам, звонко скребет хорошо отточенная английская бритва о взмыленные подбородки, мерно звякают ножницы. Некоторые из пришедших в парикмахерскую дожидаются своей очереди, курят и читают афиши.

Перед зеркалом в белой пудремантии сидит молодой человек с еле пробивающимися усиками. Его завивает франтоватый парикмахерский подмастерье с взбитыми кверху волосами, стоящими на голове, как копна.

– Смотри, Василий, на затылке покрепче, как бы шленским бараном, а на висках в колбаску припусти, – делает замечание парикмахеру молодой человек и пыхтит папироской.

– Господи! Да неужто впервой? Мы вашу завивательную политику-то знаем. Что вы нас конфузите! – отвечает парикмахер. – Сердца пронзать стремитесь?

– Да… думаю по церквам поездить. Рысак застоялся, ну и буду гонять из конца в конец и так норовить, чтоб церкви в четыре к шапочному разбору поспеть. Я больше для стояния на паперти, когда народ расходится, и для досмотрения на оные физиономии по женской гильдии. Интересные иногда букашки попадаются! Эдакие кошечки а-ля бутон амбре. Смерть люблю маленьких, кругленьких Макарьевского пригона бабенок!

– Губа-то у вас не дура, Сергей Игнатьич. И много, поди, вы этих самых сердец на своем веку пронзили, даром что в молодости приобретаетесь!

– Я-то? А вот как: ежели теперича все сердца на одну нитку нанизать, то можно два раза вокруг талии опоясаться. Да еще больше было бы, ежели бы папенька позволил юнкером в гусары поступить. А то он контру держит супротив этого занятия.

– Что вам гусары! Вы и так при вашей красоте и богатстве женской пол в лучшем виде путать можете. Шутка – эдакая у вас зонтичная фабрика! Играй в амуры, да и делу конец! Своих-то мастериц не трогаете?

– Неловко, забываться перед хозяйским глазом будут, а я по другим ведомствам хлещу. Свои сейчас головное мечтание о себе в ум возьмут. Бывали случаи, но я прежде с местов сгонял, а потом уж занимался. Ах, братец ты мой, вот перед постом была в цирке одна штучка так штучка! Живые картины в откровенном декольте она изображала. Ты знаешь, ведь я особенного малодушества, чтоб долго помнить, к ним не чувствую, а от этой и посейчас любовный засад в голове.