– Какие вы, Калина Савиныч, удивительные! Чего ж мне пужаться, коли остальная публика не пужается? – дает ответ купчиха.
– Так ведь ты не публика, а баба.
– Все равно, я их жилу соблюдаю. Тут многие есть в женском мундире, которые тоже не пужаются, ну и я за ними.
– Умница! Погладил бы тебя по головке, да боюсь, что твой цветочный огород на шляпке сомну. Ну, все равно, считай как бы вексель от наших ласк и, окромя того, жди от меня завтрашний день фунт кедровых орехов и кусок клюквенной пастилы за ловкую поведенцию. Вот, господа, как мы своих жен ценим! – хвастается купец.
– Посмотрите, как тихо на воде, – замечает какой-то пассажир другому. – Нева как стекло.
Купец тотчас же ввязывается в разговор.
– Тихо, а все-таки покачивает, – говорит он. – Кому другому, а мне, на дыбах-то стоючи, очень заметно. Качка есть, да и в голове мутность; глаз тоже не в правильном порядке.
– Кто себе глаза налил, у того они в порядке и быть не могут, – огрызается пассажир.
– А будто я уж и налил? С чего налить-то? Постой, вот сочту. У Летнего сада на пристани в буфетном месте давеча одну фигурку опрокинул, да на Крестовском с Петром Сидоровичем три баночки. Потом пивным лаком тотчас же все это покрыли. Сливок от бешеной коровы к чаю, кажется, только две лампадочки требовал… Так, Мавра Тарасьевна?
– Нет, четыре.
– Вишь, какая глазастая! Заметила. Ну, четыре. Итого восемь, а с пивным лаком – девять. Засим письмом с Болдыревым на трех инструментах мадерную польку трамблян станцевал да с Савельевым под кадрель лимонадную сладость с коньяком пили.
– Вот видите, значит, тринадцать сосудов изволили охолостить. А еще спрашиваете, с чего глаза налить.
– Как тринадцать? – воскликнул купец. – Не может быть! Тринадцать и есть, – прибавил он, пересчитав по пальцам. – Ну, это не модель, чтоб чертова дюжина была! Ой-ой-ой, как я промахнулся! Мавра Тарасьевна, готовься! Сейчас около «Ливадии» команда: «Стоп машина!», так мы такое движение, чтоб на берег нам выйти и хоть четырнадцатую чашу в себя опрокинуть, что ли! Ну, шевелись!
Пароход причаливает к «Ливадии».
– Да полно тебе! Довольно! Домой пора. Ведь замотаешься здесь, – останавливает мужа купчиха.
– Лучше, матка, замотаться, нежели на чертовой дюжине сидеть. Себя вини, зачем меня на такой численности домой звать с Крестовского начала. Делать нечего, сама себя раба бьет за то, что худо жнет! Шпацирензи, мадам, наверх! Правое плечо вперед! Марш!
Купец и купчиха выходят на пристань.
Афган
У Гагаринской пристани давно уже покачивались в ялике пожилой торговый человек в теплой сибирке на овчинном меху и стриженая молодая девушка в клеенчатой шляпе, в очках и с саквояжем в руках. Торговый человек нахлобучивал себе на голову картуз с толстым дном, стараясь, чтобы его не сдунул ветер, и, видимо, сердился, что в ялик медленно набираются седоки. Вошел худой и жилистый отставной солдат с подстриженными щетинистыми усами и в рыжем пальто, опоясанном кушаком.
– Ну, трогай! – сказал торговый человек перевозчику. – Что не хватит до состава – я доплачу. Будто на чаю пропил… – прибавил он, махнув рукой.
Перевозчик поплевал на руки и взялся за весла. Ялик тронулся. Торговый человек мрачно смотрел на девушку.
– Поди, шкилетные кости в мешке-то везешь? – обратился он к ней с вопросом и кивнул на саквояж.
Девушка улыбнулась.
– Да, вы угадали. Здесь действительно есть несколько человеческих костей, – отвечала она.
– Несколько костей! А вы зачем человека разрозниваете? Нешто это модель? Ведь это хуже смертоубийства. И после смерти-то вы его терзаете. Ну как он теперь в день судный встанет? Может быть, ты у него такую кость отняла, что ему и не подняться.