Эта мысль причиняет почти болезненную горечь. Наблюдаешь со стороны за загадочными, но, видимо, полными таинственного смысла поступками. Пытаешься понять их, увлекаешься, становишься почти сообщником. А потом оказывается, что тайны никакой нет, а человек просто безнадежно глуп…

– Здесь все по-настоящему, – повторяю я. – Так зачем ты… – я повожу рукой, будто оглаживая подступающую к костру тайгу. – Зачем все это?

– Потому что я больше не могу, – отвечает Ася. Голос у нее слабый и тихий. Смертельно усталый голос. – Я просто эту жизнь больше не могу, понимаешь?

Наверное, понимаю. Но понимаю и другое.

– Ту жизнь, которая здесь, ты не сможешь еще сильнее. И быстрее.

– Знаю, – тоскливо отвечает она, и я начинаю злиться:

– Нет, не знаешь. Ты, конечно, можешь дать мне по башке и свалить. – Ася поднимает голову, и в ее широко раскрытых глазах дрожит отражение костра. – Может, ты сумеешь не попасться никому на глаза. – Я вздыхаю, остывая. Говорить не хочется. Не хочется все портить. Я могла бы еще долго притворяться, что все нормально. Но ведь все равно придется перестать, все равно придется оборвать это безумие. Я набираю воздуха и продолжаю: – Дней через десять, максимум через пару недель ты будешь лежать в подтекающей палатке и слушать, как на тент валит мокрый снег. Ты будешь лежать в мокром спальнике, потому что льет уже третий день и ты не успеваешь просушиться. Да у тебя и не будет сил поддерживать нормальный костер, голод даст о себе знать. Сначала ты будешь трястись, но потом даже на это твое тело станет неспособно. И это хороший вариант, лежать в палатке, а не, например, в двадцати метрах от нее со сломанной ногой… Ты просто умрешь от истощения и холода, и довольно быстро. Но недостаточно быстро.

– Ну и пусть, – глухо говорит Ася, глядя в огонь. – Мое дело. Только мое…

Понятно. На себя она уже плюнула – или думает, что плюнула.

– Дело твое, – соглашаюсь я. – Труп твой, наверное, найдут. Может быть, даже в этом сезоне. Можешь оставить записку, объяснить, за каким хреном все это устроила. – Я подбрасываю в костер пару сучьев. Думаю: не хочу ведь, противно, ну зачем так. Спрашиваю нарочито деловито: – А Суйлу на ночь на веревку будешь ставить, чтобы не ушел?

– Ну да… – начинает она и осекается. – Блин…

– Генкина веревка длинная, если он не запутается, то пару дней все будет нормально, – монотонно говорю я. – Потом он доест доступную траву и начнет тянуться дальше. Ногу натрет веревкой, рана будет увеличиваться, но это ничего, у лошадей высокий болевой порог…

– Ладно, я поняла, хватит.

Она отодвигается от огня и сжимается в комок с таким видом, словно ее вот-вот стошнит.

– Под конец он будет есть землю – после того как выберет все корешки. – Тут я некстати вспоминаю, что Суйла ни черта не ест и Караш тоже. Я отвлекаюсь, и мой язык уже мелет сам по себе: – Начнутся колики, и тут уже болевой порог…

– Хватит! – визжит Ася. Зажав рот ладонью, она рывком перебрасывает ноги через бревно, пытается бежать и запутывается в упругом кусте жимолости. Ей удается проломиться еще на пару шагов. Споткнувшись, она с утробным стоном рушится на четвереньки и корчится в кустах, кашляя, давясь и всхлипывая. Мои руки покрываются мурашками, и к горлу тоже подкатывает.

– Ты что, кота в пустой квартире оставила?!

– Что?! – сдавленно переспрашивает она через плечо. Тонко взвизгивает: – Нет! Нет же, да за кого ты меня… – Тут ее, видимо, снова скручивает, и она со стоном суется лицом под куст.

* * *

Я украдкой смотрю на Асю. Снова умостившись у костра, она дымит тонкой сигареткой – знаю я такие, называются «я вообще-то бросила». Рука чуть подрагивает. Я тоже закуриваю (осталось восемнадцать). Глаза у Аси красные, волосы на висках потемнели и поблескивают от влаги, но, в общем, она пришла в себя и теперь, кажется, что-то напряженно обдумывает. Ее брови то хмурятся, то задираются, лоб собирается в складки и снова разглаживается. Выбросив истлевшую сигарету, она забирает в кулак нос и вытягивает губы в трубочку. Я тихонько скрещиваю пальцы. Почти верю, что сейчас она обернется ко мне и, смущаясь и злясь, попросит отвести на базу.