Что больше всего тяготит в вынужденном безделье, так это скука. Книг и газет нет, в шахматы я не играю, остаются только прогулки утром и после обеда. Вести с кем-то беседы не хотелось: кто их знает, что тут за люди? Ты им что-то скажешь, они потом стуканут и приукрасят вдобавок ко всему. Лучше пусть докладывают, что Громов к общению с соседями по палате не стремится. Это про меня доктор Кузмин в прошлый раз написал. Кто знает, вдруг Адама завтра сменит кто-то другой?
Прогулки в больничке – почти как в тюрьме. Только дворик побольше и попки на вышках не стоят. Вышли не все – некоторые остались лежать на своих койках. Да их особо и не уговаривали: хочешь – гуляешь, не хочешь – и не надо. Все тихо и спокойно, две санитарки следят за порядком: чтобы не дрались, не бегали да не справляли нужду под забором. Люди в основном просто сидели и лежали на травке, наслаждаясь покоем и летним солнышком. Таких, кто, как и я, нарезал круги по периметру, было всего трое. Видать, тоже сидельцы, привыкли в крытке использовать любую возможность размяться.
Вовчик на прогулке ходил за мной как привязанный, время от времени забегая вперед и улыбаясь. За что он здесь? Наверное, за мелочовку какую-то, украли стожок сена или пару курей, Вовчик за компанию, вот и угодил на экспертизу, раз немой и с головой не все ладно. Смешной он. Вроде щенка, такой же безобидный и бестолковый.
Наверное, от нечего делать на следующий день я стал с ним разговаривать. Вовчик слушал, улыбался и… да ничего он не делал. Отличный собеседник, ничего не расскажет и никому не настучит – писать он не умел, по крайней мере, так мне ответил. Я после десятка кругов под забором сидел в углу прогулочной площадки, подальше от основных маршрутов прогулки остальных постояльцев отделения судебно-психиатрической экспертизы. Площадка большая, места всем хватает.
Слово за слово, и я поймал себя на том, что рассказываю Вовчику про свою жизнь, что так непутево вильнула хвостом в конце. Да что я себя пытаюсь обмануть? Себе рассказываю, конечно, а не этому хлопчику, у которого мозгов только и хватает на то, чтобы поесть, покурить да прильнуть к кому-нибудь, чтобы его защитили. Не станет меня – забудет через день.
Про детство легче всего вспоминать: самая беззаботная пора, единственное время, когда все хорошо было. И родители были живы, и сестренки. Потом уже, когда в школу пошел, узнал, что мы живем возле Запорожья, на Украине. А до того мне хватало, что село наше называется Гаевка, а через овраг уже Хомуты, которые не село, а деревня, и живут там странно говорящие люди, как они себя сами называли – дойчи.
Странную речь я потом выучил, болтали мы с соседями на гремучей смеси украинского, русского и немецкого. Про то, что знаю немецкий, я потом помалкивал, как и про все остальное. Было про что молчать. Потому что отца моего застрелили те, кто в тридцать втором забирали зерно под чистую. А до конца лета тридцать третьего из нашей семьи дожил я один. Мать и трех сестер похоронили. Сильно приросло наше кладбище в тот год. Меня взяла к себе тетка по матери, спасибо ей, конечно, что не сдала в приют и не выгнала на улицу. Хотя что я говорю, у нас родня своих не бросала никогда. Любви особой не было, но жил я у нее, пока на ноги не встал и не пошел сам себе на жизнь зарабатывать.
Дойчи из Хомутов в тридцать седьмом почти пропали. Кого-то арестовали, несколько семей выслали, а многие сами уехали, не дожидаясь, когда им помогут. Я тогда уже в Запорожье перебрался, на заводе работал учеником токаря. Возвращаться в Гаевку было не к кому: с теткой так близки и не стали, передавал с земляками приветы для порядка да пару раз открытки на праздники отправил. Ответа от нее ни разу не получил. Так до сорокового года и жил – с работы в барак, с барака – на работу. Как в болото меня засосало, ни к чему не стремился. Раз в месяц после получки с мужиками из бригады в пивнушку сходить. Даже с девушками не встречался. Вот веришь, как по течению плыл.