Нам обоим было по душе такое нехитрое, но увлекательное занятие: смотреть, запрокинув голову, как в небе кружат голуби и стремительно стригут воздух ласточки…

Я рассказал Сережке про себя много всего. И про то, как в больнице от тоски пытался сочинить поэму о привидениях в рыцарском замке, и про случай с грабителем, и даже про дядю Юру. Как он уехал и оставил мне сборную модель самолета. Я ничего не скрывал. Потому что ведь и Сережка без утайки рассказывал мне про свою жизнь. Как тетка пилит его и отца, потому что у нее у самой не сложилась судьба, муж бросил; и как отец иногда «зашибает» после получки, а потом ходит виноватый.

– Даже такой… ну, будто подлизывается ко мне. А мне его жалко тогда…

Но о грустном говорили мы не так уж много. Поделимся семейными печалями, а потом, надолго, о чем-нибудь хорошем. О веселом. Я – о том, как с ребятами во дворе накачивали велосипедным насосом резинового крокодила и он рванул наконец, будто бомба, а бабка Тася и бабка Шура решили, что в доме взорвался газ. А Сережка – про то, как его записали в школьный хор и как выгнали с первой же репетиции, потому что «тебе, мальчик, озвучивать в кино аварийные сирены и мартовских котов…».

Иногда мы хохотали так, что незнакомые тетушки высовывались из раскрытых окошек. Однако не ругали нас…

Но мы не все время разговаривали. Иногда двигались просто так, задумчивые. Понимали друг друга молча. Дорогу мы выбирали наугад. Наугад – это же здорово! Везде можно ждать интересного!

Наконец заросшая рябинами улица Кровельщиков привела нас к стене из бетонных плит. За ней слышались голоса, магнитофонная музыка, шум. А неподалеку опять виднелись большие дома и звякал трамвай.

– Это, наверно, Потаповский рынок! – сообразил Сережка. – Его тыловая часть! А вход с другой стороны…

Я не хотел туда, где много людей. И кресла своего стеснялся (будут толкать, оглядываться), и жаль было расставаться с зелеными переулками.

– Сережка, давай назад, а?

– Ладно! Только доедем до угла, посмотрим, что там за улица, на которой трамвай…

Улица оказалась Кутузовская, про нее я слышал. Она была похожа на нашу, Глазунова, только с рельсами, по которым проезжали красно-желтые дребезжащие вагоны. К рынку и от рынка толпой шли люди с сумками и кошелками. Но к нам, на улицу Кровельщиков, почти никто не сворачивал. Здесь на углу была граница городского шума и тишины.

И у самой этой границы в тени бетонного забора сидела белоголовая девочка.

Она была помладше нас, лет десяти. В потрепанных тренировочных брюках, в застиранной футболке и в жилетке из мальчишечьей школьной курточки. Можно было подумать, что мальчик, если бы не жиденькие косы над погончиками.

Девочка сидела, поджав ноги, и читала книгу. А рядом, в подорожниках, стояла картонная коробка. Я еще издалека прочитал на коробке карандашные буквы: «Люди добрые, помогите. Мне и бабушке нечего есть».

Я хотя и «балконный житель», но знал, конечно, что среди нищих встречаются ребятишки. Такие уж нелегкие наступили времена… Но это была странная нищенка. Читательница! Много ли такой подадут!

Когда мы были метрах в трех, девочка глянула на нас и снова уткнулась в книгу. Но я почувствовал: не читает она, а ждет чего-то. Скорее, не милостыни, а чтобы мы поскорей проехали.

Но я не мог просто так проехать мимо. Словно в чем-то оказался виноват. И Сережка, видимо, чувствовал то же. Притормозил кресло, руки его дрогнули на спинке.

Девочка опять бросила быстрый взгляд. Сама белобрысая, а ресницы – как мохнатые черные гусеницы. И глаза темные. Какие-то беззащитно-ощетиненные. Я отвернулся.