– Григорий! – строго сказала тетя Марья. – При детях… Как такую гадость вообще позволили?

– Известно как, – наморщила носик Мурочка, которая к своим шестнадцати годам успела набраться свойственного юности цинизма. – Городскому голове подмаслили, ну и полиции сколько-то. Обычное дело.

– А репертуарчик, скажу я вам! – разорялся дядя Гриша. – Мне, старому вояке, нехорошо стало. Ежели у французов нынче такое в моде, значит, мало мы их в свое время учили манерам… – (Он очень любил помянуть, кого наши армия и флот учили манерам, страшно досадуя при упоминании тех, кому повезло учить манерам нас.)

– Они правда французы? – удивился я.

– Как будто французы, – проворчал он, – но по-русски шпарят не хуже нашего. Оно ясно: когда по свету мотаешься, без языков никуда.

– А что мадмуазель Безымянная? У нее тоже рожа? – со смехом спросила Мурочка.

– У нее-то? Она не выходит из гримерки, я ее и не видел толком. Но, по афише судя, на мордашку она… – Дядя Гриша по-гусарски подкрутил усы, а тетя Марья шутливо погрозила ему пальцем. – И всегда жертву у них играет. И все сюжеты про то, как ее умучивают разные душегубы.

У Мурочки заблестели глаза:

– Я должна это видеть!

– Еще чего! – рыкнул дядя Гриша и так хватил кулаком по столу, что тарелки и блюдца со звоном подскочили, а самовар затрясся, будто в испуге. – Тебе тоже нельзя, – повернулся он ко мне. – Помог отладить прожектора – и марш домой.

– Ах, папенька, вы ужасно наивны, – протянула Мурочка противным голоском кисейной барышни.

– Но ведь… – начал я.

– Довольно! – отрезал он, и я в расстроенных чувствах удалился из-за стола.

Однако Мурочка была права: дядя Гриша действительно был простодушен. Он совершенно не учел, что сам доверил мне запасной комплект служебных ключей. Также я знал, что в театре держат специальную ложу на случай приезда важных гостей. Проникнув туда тайком, я смогу посмотреть представление с полным комфортом.

Повеселев, я вышел на крыльцо и сразу услышал сдавленный кашель. Метнувшись за угол, я обнаружил Павлю, который сидел на поленнице и смолил самокрутку, набитую похищенным у отца табаком.

С Павлей вечно не было сладу: точно маленький вихрастый ураган носился он по округе, оставляя на своем пути полосу разрушений. Он таскал из курятников яйца, из огородов – репу, из садов – яблоки, он бил окна и вместе с детьми местной босоты купался голышом в городском фонтане, приводя в ужас почтенных дам. Однажды он попытался снять висевшую на стене в передней отцовскую саблю и уронил ее – на его лодыжке до сих пор красовался живописный шрам. За все эти безобразия дядя Гриша, огромный добродушный медведь – как трудно было поверить, что когда-то он мог быть другим! – лишь ворчал на него да трепал за уши, хотя по-хорошему следовало бы порядочно взгреть.

– Послушай… – сказал Павля, поскорей затушив самокрутку о бревно. – Возьми меня с собой.

– Куда? – спросил я, хотя сам уже догадался.

– На это, как его, гнилье…

– Гиньоль.

– Знаю, ты туда собрался!

Мне совершенно не улыбалось брать с собой несносного Павлю. Но если ему что-то втемяшилось в голову – пиши пропало! Он уже добился права весь день бегать в рванине, как Том Сойер, поскольку любая одежка, надетая на него, быстро превращалась в рубище. Если я откажусь его провести, он, пожалуй, постарается проникнуть сам и ненароком сдаст нас обоих.

– Дядя Гриша нас убьет, – сказал я.

Павля фыркнул:

– Скажешь тоже! Папа добрый.

Я задумался.

– Давай так? На премьеру я пойду сам. Заодно проверю, не поймают ли. А если нет, то в другой раз, так уж и быть, проведу и тебя.