Юкин маленький брат притащил из садика ветрянку.

– Ты же не переболел! – причитала моя мама. – Мы как раз ездили на море… Это все-таки оспа, хоть и ветряная!

Ветрянка в четырнадцать лет была ужасна, как три гриппа, помноженные на понос. Я почти не ел, много пил и очень страдал, то и дело засыпая и проваливаясь в бредовые миры, из которых возвращался со смутным предчувствием горя и опасности. Мама приходила и клала мне на лоб холодное мокрое полотенце. Юка прибегала из школы, садилась рядом и читала вслух учебники, надувала пузыри из жвачки, они лопались с тихим хлопком. Юка смеялась и потихоньку целовала меня, выбирая места без прыщей. Я даже говорить почти не мог, но сквозь температуру чувствовал томление тела и болезненную сладость эрекции.

На пятый день я проснулся один в квартире – родители были на работе – и почувствовал, что выздоравливаю. В холодильнике нашлась банка компота, я жадно выпил больше литра. Сел ждать Юку. Она опаздывала. Сильно опаздывала. Пришел автобус, чавкнул дверьми издалека, я чуть успокоился. Приехала. Вот-вот.

– Эй! Хохолко! – крикнул я близнецам, высунувшись в окно. – Юка где?

– С нами не ехала, – ответил Васек, поднимая голову. Я ухватился за подоконник.

Близнецы переглянулись и бросили портфели под лавку.

– Сейчас пробежимся, проверим… Может, через пруд пошла… Она и вчера пешком бегала, и позавчера… Автобус один только ходит, второй поломался… Она торопилась к тебе… Ну куда ты прешься, ты ж больной еще. Серега, держи идиота. Блин, ну хватайся за плечо…

Не знаю, что меня заставило тогда взять из кладовки идеально наведенный, с резной ручкой папин складной охотничий нож. Если торопиться из школы, то можно срезать через частный сектор, потом через камыши. Пруд обмелел, высох – «пруд-вонючка», называл его папа, мама смеялась, Юка говорила: «Пойдем, наловим лягушек, потом выпустим». Камыши закрывали весь мир, мелькали в моих глазах – зеленое-коричневое-вода между-тропинка в сторону-пролом в стене-зеленое-коричневое.

– Вась, держи его, упадет! Слушай, мы пошуршим тут, потом вверх по улице до самой школы. Дуй домой! Найдется Юка! Снаряд два раза в одну воронку – сам знаешь…

Я не знал. Из глубины поднималась, как рвота, темная горькая тоска, предчувствие, что все плохо, что прямо сейчас все становится плохо, происходит ужасное, и никогда, никогда мир уже не будет прежним, а счастье, обещанное мне, уходит сквозь подстилку камышей в гнилую воду старого пруда.

– Юка! – кричал я, шатаясь, протаптывая новые тропинки сквозь камыши, хрустя и шурша ими, как медведь, прущий сквозь бурелом. – Юка! Дроздова!

Я остановился, задыхаясь, дрожа от отчаяния, и вдруг меня будто тронули за руку теплые пальцы, я почувствовал запах жвачки и понял, куда идти. Папа потом сказал: наверное, я что-то услышал, звук на нижнем пределе слышимости, в котором не отдал себе отчета. Тогда зачем я достал из кармана нож и выщелкнул лезвие?


Человек нависал над лежащей Юкой, как волк, пожирающий олененка. Когда я заорал, он дернулся и оглянулся – но я не увидел его лица, мне было нечем, потому что мои глаза наполнились ею – белые окровавленные ноги, школьная форма задрана, руки связаны на груди синей изолентой, ею же заклеен рот, один остекленевший карий глаз смотрит на меня, а второго нет, вместо него – взрыв красного, красная река течет по щеке вниз, в кровавое море, в нем плавают водоросли волос, бьет прибой сердца, и красный ветер носит над миром соленый запах Юкиной крови…

В руке у человека был нож, и он быстро, как бы мимоходом, ткнул Юку лезвием в грудь, прямо сквозь коричневое школьное платье, сквозь черный фартук, к которому она вчера полчаса, высунув язык от усердия, пришивала оторванную лямку. Он тут же выдернул лезвие, а Юкино тело выгнулось, глаз моргнул, из носа вырвался низкий тихий стон, страшный и окончательный.