Аким снимал с меня воображаемую повязку и уводил в операционную, откуда уже раздавался мой невероятный вопль. Эта несложная импровизация была нами очень непосредственно разыграна.
Комиссаржевский, говорят, валился от смеха со стула. Импровизация эта так понравилась ему, что он заставил нас повторить ее на полугодовом экзамене в присутствии актеров и всей студии.
Мы сразу сделались любимцами Комиссаржевского, его «надеждой» и притчей во языцех всей студии.
«Все считают нас страшно талантливыми. Я сам слышал, как об этом говорил Сахновский актерам. Лопни мои глаза», – говорил Аким.
Я видел, что Тамиров уже чувствовал себя избалованным вундеркиндом, томно мигал своими большими черными ресницами и, облаченный в шикарный модный английский костюм, кокетничал «талантливостью» и упивался своим успехом. Я же, в своем гимназическом обличье, но в мадеровских ботинках с пуговицами, был скромнее и уже, увы, чувствовал себя как бы «при Акиме». Я превратился как бы во вторую скрипку на нашем курсе, значительно уступая Акиму в умении подавать свой успех и свою «талантливость».
Тут же зарождалась и первая актерская ревность, хотя по-прежнему он оставался моим лучшим другом и товарищем.
Но не успели мы еще войти по-настоящему в жизнь студии, как два события, одно мое личное, а другое огромное историческое, совершились одно за другим и отвлекли меня на некоторое время от моих новых интересов.
Через две недели после моего поступления в студию умер отец. Я так и не успел сказать ему, что поступил в студию. Единственно, на что я решился, я рассказывал, что нашел себе новых друзей и товарищей среди студийцев Комиссаржевского, с которыми очень дружу и часто встречаюсь, – как бы оправдывая возникавшие новые темы разговоров с отцом и подготавливая к сообщению об уже случившемся.
Несмотря на болезнь отца, смерть его была неожиданной для меня и для моей матери. Помню наше ночное путешествие в больницу, когда мать еще надеялась, что отец жив, помню, как мы узнали о смерти и с каким ужасом я глядел на мертвого папу, свернувшегося в своей обычной позе калачиком на больничной постели. Умер он во сне, спокойно и, по-видимому, безболезненно… Отца похоронили. Это была середина октября 1917 года.
Через неделю прогремела Октябрьская революция. В те дни я не понимал значения происходящих событий. Личная моя жизнь была отвлечена от политических интересов. В мое оправдание могу только сказать, что не было в то время около меня людей или старших товарищей, которые могли бы объяснить происходящее. Сам я был слишком еще молод и смотрел на жизнь из окошка буржуазно-интеллигентского мира. И нужно было пройти времени, пока я до конца осознал, какой великий исторический рубеж был перейден Россией и всем человечеством в те октябрьские дни…
Пока же в качестве юного московского обывателя, живя в нашей квартире, в одном из больших московских домов в Хлебном переулке, я изредка выполнял общественные очередные дежурства по ночам в парадном подъезде, у запертой стеклянной двери, прислушиваясь к ночной ружейной и артиллерийской перестрелке.
День мы проводили в коридоре квартиры, где была устроена столовая, так как у окон находиться было небезопасно. В наш дом попал снаряд, который пробил стену.
В квартире у нас находился гостивший знакомый прапорщик, который был уверен, что верх одержат юнкера. После победы большевиков он отсиживался еще несколько дней, так как не хотел выходить в форме офицера на улицу.
Через шесть-семь дней уличных боев стало окончательно известно об установлении советской власти.