Впрочем, сеньор Трайт тоже не курил – это мешало бы ему спать.

В лице учителя было что-то толстовское с примесью Леонардо – поэтические мечты туманили его яркие голубые глаза. Одевался он как попало, от него дурно пахло, и в довершение всего он иногда появлялся в цилиндре, что поражало воображение (то был единственный цилиндр на всю округу). Но сеньор Трайта, которого у нас по неведомым причинам почитали за великий ум, мог позволить себе всё».

Необычайный облик и странное поведение учителя до глубины души потрясли Сальвадора. Он понял: вовсе не обязательно быть, как отец, строго одетым и учитывать то, что о тебе подумают другие. Оказывается, когда человек ведет себя не так, как все, от этого он выигрывает в глазах окружающих.

У Трайта было увлечение стариной. По воскресеньям он обычно отправлялся на промысел и возвращался с добычей: его повозка была заполнена обломками церковных рельефов, украшенных резьбой оконных рам, статуй святых. Что-то он покупал или находил на свалках, а кое-что «изымал» из заброшенных часовен. Все это он свозил в башню, которую выстроил в пригороде. Эта коллекция, так же как ее собиратель, тоже крепко врезалась в память Сальвадору.

Почему его отдали в школу для бедных? «Для моего отца, вольнодумца, – пояснил Дали, – выбор школы был вопросом принципа. Он не желал отдавать меня ни в одну из монастырских школ, где обучались обычно дети нашего круга (напомню, что отец мой, местный нотариус, принадлежал к самым уважаемым людям Фигераса). Итак, он твердо решил отдать меня в муниципальную школу – поступок несуразнейший и лишь отчасти объясняемый баснословными дарованиями сеньора Трайта, о педагогических талантах которого ни сам отец, ни его друзья, обучавшие своих отпрысков в иных местах, не имели ни малейшего понятия».

Судя по всему, отец вовсе не уповал на педагогический талант Трайта. Настала пора познакомить ребенка, избалованного в тепличных условиях благополучной семьи, со сверстниками-бедняками. Результат был отчасти не такой, на который рассчитывал отец. Сальвадор Дали писал:

«Целый год я проучился вместе с детьми из самых бедных семей, что возымело огромное значение и, полагаю, способствовало росту изначально присущей мне мании величия… Ежедневно я, сын богатых родителей, получал все новые доказательства своей исключительности, своего отличия от всех прочих. Только я один мог вынуть из суконного чехла с собственными инициалами восхитительный термос с горячим шоколадом и молоком. Только мне на всякую царапину накладывали чистейшую повязку, только у меня одного были матроска с вышитым золотой нитью якорем на рукаве и шапочка с помпоном, расшитая звездами. Только меня одного ежеутренне тщательно причесывали и умащивали туалетной водой – не зря же весь класс становился в очередь понюхать мои лелеемые кудри и испытать легкое головокружение. Наконец, только мои ботинки сияли, как зеркало, и вдобавок были украшены серебряными пуговками. И всякий раз, когда пуговка отрывалась, схватить ее тянулось множество рук, и, случалось, дело доходило до драки, ведь большинство моих соучеников даже зимой ходили босиком или в дырявых башмаках…

В довершение всего я – единственный – никогда ни с кем не играл и не разговаривал. Одноклассники явственно ощущали гнет моей уникальности и, робея, приближались разве что затем, чтобы получше разглядеть кружевную оторочку платка, высунутого из кармашка, или мою бамбуковую трость, увенчанную серебряным набалдашником в виде собачьей морды…

Один, посреди бешеного круговорота вопящих мальчишек, я не понимал, что происходит. Они резвились: дрались, играли, хохотали до слез, орали дурными голосами, гонялись друг за другом, влекомые той темной надличной силой, что правит всякой живой тварью, если это нормальная здоровая особь, и велит ей кидаться на жертву и рвать ее в кровь когтями и зубами. Не будь этой силы, помянутая тварь неминуемо захирела бы и сгинула – вот он, корень жизнеспособности и залог развития. Имя той силе – действие, действие во что бы то ни стало!..