Он боится нападения чертей, которые хотят соблазнить его на нехорошее поведение. Он воздержанник и «соблюдает себя» для семьи, а по ночам ему снятся женщины, которые являются его прельщать. Их посылают черти.

– Тут много чертей! – выкрикивает он своим тоненьким, пронзительным голоском и лезет под кровать посмотреть: нет ли их там? – Есть! Есть! Вот они!

Начинается припадок.

Берегите ваши карманы. Около все время трется Демидов, клептоман, один из несчастнейших людей на каторге.

Его били смертным боем товарищи и секло начальство. А он все продолжал оставаться неисправимым. Ему еще недавно дали 52 лозы, как вдруг, к общему изумлению, доктор Кириллов взял этого «неисправимого негодяя» в лазарет.

– Ах вон оно что! – ахнули все. – Он сумасшедший! А мы-то его исправляли.

А вот жертва наших больниц, жертва их страсти к поспешной выписке.

Это – бродяга немой.

– Семен Михайлович! Как поживаешь? – спрашивает доктор.

Семен Михайлович улыбается бессмысленной улыбкой и смотрит куда-то в угол.

– Да он что? Действительно, немой?

– Нет, он страдает одной из форм афазии, не может говорить, не в состоянии отвечать на вопросы.

И больной только улыбается своей бессмысленной, беспомощной, жалкой страдальческой улыбкой.

В одну из минут просветления, когда к нему ненадолго вернулась способность речи, он рассказал доктору свою историю. Он не бродяга. Он крестьянин Новгородской губернии, Семен Михайлович Глухаренков. У него на родине есть семья. Жил он в Петербурге на заработках, заболел тифозной горячкой, лежал в больнице. Из больницы его выписали слишком рано, чересчур слабым. Денег не было ни гроша, паспорт был отослан на родину менять, приходилось идти пешком. Едва выйдя за заставу, он потерял сознание, а затем с ним «это и случилось». Его держали в полиции, судили – на все вопросы он молчал. И пошел на полтора года в каторгу а затем на поселение на Сахалине, как Бродяга Немой.

Вот та маленькая повесть, которую успел рассказать Семен Глухаренков доктору в минуту просветления – и снова погрузился в молчание, снова на его лице заиграла эта тихая, скорбная улыбка.

Над всем этим – над трагическим молчанием Бродяги Немого, над тихими стонами, вырывающимися из глубины души, над тяжкими вздохами, перебранкой больных, над рассказами жигана об игре, над звуками удушливого кашля чахоточных – звуками, в которых вы слышите, как у людей на куски разрываются легкие, над бредом и идиотским смехом помешанных – над всем этим царит вечный, непрестанный крик сумасшедшего старого солдата.

В Корсаковском лазарете нет места, где бы до вас не достигал этот ужасный, все нервы выматывающий крик. Он отравляет последние минуты умирающих в маленькой отдельной каморке.

Зайдем туда.

На постели лежит человек… тень, призрак человека… Не бледное, а белое, словно молоком вымазанное лицо. Дыхание с хрипом и свистом вырывается из груди.

Он задыхается.

Доктор, дававший мне объяснения по поводу каждого больного, тут сказал только:

– Сами видите!

– Доктор… доктор… – еле переводя дух, говорит больной, и в самом тоне его просьбы звучит что-то детское, беспомощное, жалкое, хватающее за душу, – доктор… выпиши ты, ради Господа Бога, мяты… С мяты я поправлюсь.

– Хорошо, хорошо, голубчик! Выпишу тебе мяты, – успокаивает его доктор.

– То-то!.. С мяты… я… живо…

К вечеру он умер.

Из каморки умирающего мы проходим узеньким коридорчиком к сумасшедшему солдату.

В коридорчике при нашем проходе звенят кандалы. Со скамьи встают двое кандальных.

– Что такое? Больные?

– Никак нет. Для освидетельствования на предмет телесного наказания! – рапортует надзиратель.