– Там сыровато… Там будет посуше. В харьковском централе пища неважная, очень стол плох. В московском кормят лучше – и жить удобнее. Там водка – дорога́, там – подешевле.

На Сахалин Верблинский попал за гнусное преступление: он добился силой того, чего обыкновенно добиваются любовью.

Его судили в Киеве.

– Не то, чтоб она уж очень мне ндравилась – а так, недурна была!

В его наружности, – типичной наружности бывалого прожженного жулика, в его глазах, хитрых, злых, воровских и бесстыдных – светится душонка низкая, подлая, гнусная.


Шапошников – тоже одессит.

В 1887-м или 1888 году судили его в Одессе за участие в шайке грабителей под предводительством знаменитого Чумака. Где-то в окрестностях, около Выгоды, они зарезали купца.


Арестантские работы. Рудник в Дуэ


Попав в каторгу, Шапошников вдруг преобразился.

Вид ли чужих страданий и горя так подействовал, – но только Шапошников буквально отрекся от себя и из отчаянного головореза превратился в самоотверженного, бескорыстного защитника всех страждущих и угнетенных, сделался «адвокатом за каторгу»…

Как и большинство каторжных, попав на Сахалин, он прямо-таки помешался на справедливости. Не терпел, не мог видеть равнодушно малейшего проявления несправедливости. Обличал смело, решительно, ни перед кем и ни перед чем не останавливаясь и не труся.

Его драли, а он, даже лежа на кобыле, кричал:

– А все-таки вы с таким-то поступили нехорошо! Нас наказывать сюда прислали, а не мучить. Нас из-за справедливости и сослали. А вы же несправедливости делаете.

– Тысяч пять или шесть розог в свою жизнь получил. Вот такой характерец был! – рассказывал мне смотритель.

Как вдруг Шапошников сошел с ума.

Начал нести какую-то околесицу, чушь, делать несуразные поступки. Его отправили в лазарет, подержали и, как «тихого помешанного», выпустили. С тех пор Шапошников считается дурачком – не наказывают и на все его проделки смотрят как на выходки безумного.

Но Шапошников далеко не дурачок. Он просто переменил тактику.

– На кобылу устал ложиться! – как объясняет он.

Понял, что плетью обуха не перешибешь, и продолжает прежнее дело, но в иной форме. Он тот же искренний, самоотверженный и преданный друг каторги. Как дурачок, он освобожден от работ и обязан только убирать камеру. Но Шапошников все-таки ходит на работы, и притом на наиболее тяжкие.

Увидав, что кто-нибудь измучился, устал, не может справиться со слишком большим уроком, Шапошников молча подходит, берет топор и принимается за работу. Но беда, если каторжник, по большей части новичок, скажет по незнанию «Спасибо!». Шапошников моментально бросит топор, плюнет и убежит.

Бог его знает, чем питается Шапошников. У него вечно кто-нибудь «на хлебах из милости». Он вечно носит хлеб какому-нибудь проигравшему свой паек, с голоду умирающему жигану. И тоже не дай Бог, если тот его поблагодарит. Шапошников бросит хлеб на пол, плюнет своему обидчику в лицо и уйдет.

Он требует, чтобы его жертвы принимались так же молча, как он делает. Придет, молча положит хлеб и молча стоит, пока тот не съест. Словно ему доставляет величайшее удовольствие смотреть, как другой ест.

Если – что бывает страшно редко – Шапошникову удается как-нибудь раздобыть деньжонок, он непременно выкупает какого-нибудь несчастного, совсем опутанного тюремными ростовщиками-татарами.

Свое заступничество за каторгу, свою обличительную деятельность Шапошников продолжает по-прежнему, но уже прикрывает ее шутовской формой, маской дурачества.

Он обличает уже не начальство, а каторгу.

– Ну, что ж вы?! – кричит он, когда каторга, на вопрос начальства «Не имеет ли кто претензий?» сурово и угрюмо молчит. – Что ж примолкли, черти! Орали, орали, будто баланда плоха,