– Остановитесь! Остановитесь!.. – услышал я мамин вопль.
Она попыталась протиснуться назад, за ворота, на помощь отцу. Но мы, семилетние, вцепились в ее кофту, чтобы не остаться одним. Быть может, мы струсили, были эгоистичны. Но мы были маленькие, мы были дети. А обезумевшие руки все тянули отца обратно. Он вдруг оторвался от металлических переплетений, отпустил их. И – высокий, тяжелый – начал, не сдаваясь, цепляясь за металл, падать туда, где была толпа.
Инстинкт самосохранения помог кому-то отпрянуть от ворот, хоть отпрянуть, казалось, было некуда, – и чудом образовался кусочек пустого пространства. Отец рухнул не на головы, а на асфальт, где в то мгновение возникла пустота.
– Они растопчут его… Растопчут… – проговорила самой себе мама.
Прильнув к воротам, она, всегда такая застенчиво-молчаливая, вскричала голосом, который принадлежал не ей, а неудержимому стремлению спасти мужа:
– Остановитесь… Остановитесь… Оставьте его!
Одной из примет большевистского общества была закрытость не только в глобальном значении, но и закрытость «по мелочам». Холуйское подражание «большой политике» часто действовало по инерции, без всякой выгоды для кого-либо и без малейшего смысла. Если, к примеру, в кинотеатре было пять дверей, то три из них неукоснительно запирались: оставляли лишь одну для входа и одну для выхода… «Обойдутся!» Возникали давки, которые считались нормальными и обязательными: они свидетельствовали о неудержимой тяге к искусству. Значит, какой-то смысл все же был?
Вот и старинные ворота взяли под уздцы цепью. Воротам на цепи не под силу было широко, до конца распахнуться, словно кто-то предвидел, что они могли спасти людей, но не хотел этого.
Каким-то снизошедшим на нее свыше усилием мама, робкая и хрупкая, немного, как и отец, раздвинула ворота, наполовину протиснулась сквозь створы, которые могли, сомкнувшись, взять ее в безысходный чугунный плен. Но мама схватила за одежду отца и поволокла его к нам, в тот спасительный двор.
Я знал, что мама умеет все на свете. Но что она сумеет и это, я представить себе не мог.
Она волокла отца по земле силой своей преданности.
Других сил у нее не осталось.
Отец часто вспоминал, как его, контуженного взрывной волной, втащила в санитарный автомобиль медсестра. Она, наверное, влюбилась в него с первого и последнего взгляда. Последнего, потому что они ни разу более не встречались.
– Рязанский ты? – спросила она.
– Нет, московский, – ответил отец.
– Тогда уж мы с тобой не увидимся. Я рязанская…
– И вздохнула? Расстроилась? – будто противозаконно во что-то вторгаясь, спросила мама.
– Вздохнула, – не таясь, ибо таиться он не умел, ответил отец.
– И как ее звали?
– Ольгой.
– Сама назвалась? Или ты поинтересовался?
– Сама.
– Влюбилась, выходит…
– Почему?! Я ведь люблю тебя, – наивно опроверг отец.
– Неужели ты думаешь, она каждому сообщала свое имя? И вдобавок – откуда родом?.. – Внутренне помаявшись, мама виновато и даже покаянно склонила голову. – Если бы не та Ольга из Рязани, мы бы сегодня не были вместе.
– Поверь, Юдифь: сильнее тебя Борис любит только Советскую власть, – сказал Анекдот, то ли успокаивая маму, то ли подтрунивая над отцом. Подобные шутки были смертельно опасны, особенно не на «свежем воздухе». Но Абрам Абрамович, мне казалось, совсем лишился боязни смерти и испытаний, хотя и не считался героем. О том, что он потерял на войне руку, Анекдот невольно напоминал, лишь теребя в минуты напряжений пустой рукав. Восторгаться же своей фронтовой доблестью запрещал.
Отец частенько не знал, как реагировать на фразы Абрама Абрамовича. Но поскольку Ольга была мамой реабилитирована, позволил себе вспомнить: