[40], брат, а восхитительное confluens[41], уж поверь… – Он вдруг вскинул голову и посмотрел на меня расширенными глазами. – Кто это был? Кто, Мазо? Суккуб? Дьявол в женском обличии?

– Если верить ученым книгам, – заговорил я, тщательно подбирая слова, – дьявол в образе суккуба прельщает мужчину видимым образом, при этом суккуб, как правило, обладает когтистыми ступнями, а иногда и крыльями…

– Нет! – вскричал Басту. – Ни когтей, ни крыльев, поверь, друг Мазо, ни чешуи, ни шерсти! Я не видел ее, но сжимал в объятиях и готов даже на Страшном суде утверждать, что она – само совершенство, она безупречна, она… – Он вдруг поник.

– Брат, – сказал я как можно мягче, – если рассуждать здраво, твой грех не так и велик. Это не raptus, не stuprum, не incestus и не adulterium, а всего-навсего formicario[42], наименьший из грехов похоти. Аристотель относит такой грех к первому разряду, считая его результатом невоздержанности, а Данте…

– Я боюсь ада, – перебил меня Басту, внезапно побледнев, – боюсь до икоты, Мазо, до сердечной боли, до рвоты и поноса. Меня преследует видение обнаженной сисястой и жопастой Luxuria[43] с роскошными волосами, она сидит верхом на свинье, ее tits и cunnus[44] пожирают змеи и жабы, а я… – Он сглотнул. – А я люто завидую этим тварям и готов целовать и эту грязную свинью, и этих ужасных змей, и этих мерзких счастливых жаб…

Я молчал, пораженный: глаза Басту были полны слез.

– У меня под подушкой припрятан нож, но не хватает решимости проверить, горяча ли ее кровь… – Язык его заплетался, хотя выпил здоровяк не больше моего. – Душа моя сокрушена, брат Мазо, сама мысль о том, что я сошелся с бесплотным существом, с призраком, порождением ада, сводит меня с ума… и лишает сил…

Он уронил голову на руки и замер.

Немного выждав, я тронул его за плечо, но Басту не шелохнулся – он спал крепким сном мерзкой счастливой жабы.

Кувшин с вином я спрятал в бочонок, но свечку гасить не стал.


Разговор с Басту пробудил во мне голод, поэтому первым делом я решил подкрепиться остатками ужина, который приготовила Нотта, и отправился в кухню.

Рядом с очагом меня ждал горшок с кашей, заботливо укрытый тряпьем, а за столом – задумчивый дон Чема перед кувшином с вином.

– Что ж, – сказал он, когда я устроился с горшком и ложкой напротив него, – твоя очередь утолять голод, моя – рассказывать.

– Что-то вы невеселы, мессер, – заметил я, погружая ложку в кашу.

Он покачал головой.

– Приезд Джованни многое здесь изменил. Это беспокоит отца приора и усложняет решение задачи, поставленной перед нами его высокопреосвященством кардиналом Альдобрандини…

Оказалось, что в монастыре Святого Вита давно знают Джованни Кавальери: как рассказал дон Эрманно, лет пять назад этот художник с двумя помощниками занимался здесь росписью часовни при госпитале, а также обновлением фресок в монастырском храме Святой Девы.

По словам приора, уже тогда в нем замечались дерзость и высокомерие, однако результаты его работы были выше всяческих похвал.

Никто тогда не придал значения словам старого ворчуна брата Эмилио, который назвал изображенные мастером лица и фигуры «чересчур живыми».

Получив причитавшуюся ему плату, Джованни покинул монастырь, и только вечером обнаружилось, что из госпиталя пропала одна из пациенток – девушка по прозвищу Куколка, страдавшая редкой болезнью, которой присуща flexibilitas cerea – восковая гибкость. Ей можно было придать любую позу, даже самую неестественную, и Куколка оставалась в этой позе часами. Вдобавок она не умела говорить своими словами, а только повторяла чужие, как эхо.