Итак, безымянный наш скинул камзол и прыгнул в кровать. Но кровать отпугнула его пустотой: Катерины в ней не было. Он бросился в кухню, где, тоже пустые, стояли котлы, свисали на крючьях копченые зайцы и пахло различными свежими сдобами. И там ее не было. Он заметался. В саду шумел ветер, как будто пытался вдуть в уши его волосатые новость: «Сбежала твоя Катерина, ищи!»

Тогда он пинком разбудил своих слуг, и все поскакали на поиски. Факелы дрожали во тьме и кровавым огнем лизали и землю, и черное небо. Один из его верных слуг напевал старинную песню, которую я сама пою часто, но не до конца. В ней есть вот такие слова:

И шел я скво-о-озь бурю-ю-ю,
Шел скво-о-озь небо-о-о,
Чтобы те-е-ебя-я отыскать на земле-е-е!

– Убью, если не замолчишь! – Безымянный наотмашь ударил певца. – Пой эту!

O sole-e-e-e! O sole mio-o-o-o!

И вскоре весь маленький, красно-лиловый от факелов взвод затянул:

O-o-o! So-o-o-le-e! O sole-e mio-o!

Искали всю ночь. Никого не нашли.

– Синьор мой, – сказал ему карлик Фердуно. – Позвольте мне выразить мнение…

– Ну? – отрывисто молвил патрон. – Выражай!

– Синьор мой, она к вам сама приползет. Не стоит округу смешить. Ведь поутру последняя шавка, последняя тварь заметит, как вы, о синьор мой, без шляпы, весь всклоченный – я извиняюсь, конечно, – не евши, не пивши, забыв обо всем, пытаетесь тщетно найти эту суку, которая, может быть, в этот момент валяется с кем-то в проточной канаве! Где ваша брезгливость, синьор, ваша гордость?

– Ты поговори мне еще, пес плюгавый! – вскричал, не сдержавшись, патрон. – Ужо не тебе бы про гордость-то тявкать!

Всегда вот большой человек норовит обидеть какого-нибудь небольшого. Фердуно и правда охоч был до тех, которым до пояса не доставал, и на великанш тратил жуткие деньги. Он знал старым сердцем своим – знал, конечно! – что даже и речь не идет о любви, но стоило только ему примоститься на женском, горячем, большом, как гора, изгибистом теле, рассудок мутился, он плакал, кричал, он зубами впивался в высокие груди, елозил по бедрам, стремился руками залезть в те места, куда, бедный, не доставал другим образом, и как только очередная любовница его покидала, припрятав монетку, он долго лежал на растерзанном ложе, лаская в душе своей воспоминанья об этих счастливых продажных минутах.

И все же слова о проточной канаве имели какое-то действие. Хозяин задумался, скрипнул зубами.

– А что, если впрямь я смешон и нелеп? – сверкнуло в его голове. – Эта девка в лицо мое плюнула, обворовала меня, сперла жемчуг, два платья, которые я ей купил, а может, еще что, я утром проверю, и я на глазах у ничтожных людей, действительно и не по-ужинав даже, ищу ее ночью, как будто она священная чаша Грааля, не меньше!

И он повернул свою лошадь назад. И все лошадей вслед за ним повернули.

Дома ему стало невмоготу. Ее беспорядочно разбросанные по комнате вещи, туфелька с золотой пряжкой, которую она оборонила в ту секунду, когда вечером, после объяснения с ним, бросилась на затканное шелковыми тюльпанами покрывало, да и само это покрывало, хранящее запах ее молодого тела, слегка сходный с запахом свежей травы, колготки ее, вышиванье с иголкой, воткнутой как раз в сердцевину той розы, какую она вышивала все лето, пытаясь найти тот единственно верный багровый оттенок, чтобы эта роза была еще ярче, чем те, что в саду, – о, все вокруг, все – даже ручка дверная и зеркало в раме – полно было ею, и именно это засилье ее, власть этой лукавой улыбки и глаз, немного печальных, загадочных, странных, сводило с ума, а вернее сказать, подталкивало чуть ли даже не к смерти.