– Возьми, дитятко… – беззвучно прошелестела Анна Петровна. – Не то она разволнуется, кричать начнет…

Нашли шнурок, смастерили гайтанчик, крест повесили Авдотье на шею. И вскоре она ушла, пообещав приходить, когда получится.

Мысли у нее были пестрые, сбивчивые и тревожные.

Она немолода, сердечко уж побаливает. А сердечная хворь часто приводит к скорой смерти. Если она вдруг помрет – что станется с Никитушкой? Что, если Настасья откроет Гавриле правду? Станет ли Гаврила заботиться о чужом по крови отроке? Настасья – та уж точно не станет!

А у Марьи Федоровны есть какая-никакая дальняя родня. Если она оставит Никите сокровища из своей малой укладочки…

Ну да, успела Авдотья заглянуть в ту укладочку!

Если ей, не приведи Господь, завтра помирать – что она сыночку оставит? А коли ничего не оставит – куда ему деваться? Пробираться к единоутробным сестрицам в Вологду? Так ведь могут и не принять. Дочки у Авдотьи стали, как выразился однажды покойный муж, жестоковыйные. Его, отца, они порой навещали, у себя принимали, а матери до сих пор не могли простить, что она их бросила, сбежав с любовником.

А в укладке было много всего, точно не разобрать, все перепуталось и лежало кучкой. А ведь, кроме малой, была еще и большая укладка…

Несколько дней Авдотья думу думала. А потом настало воскресенье. С утра нужно самой идти в церковь и деточек с собой брать. Авдотья и Настасья собрались, принарядили Дарьюшку с Аксиньюшкой – девки на выданье, пусть женихи любуются! Авдотья даже дала Дарьюшке поносить свои серьги с лазоревыми яхонтами. Настасья нарядила маленького Олешеньку – Митя зарабатывал в Оружейной палате неплохо, на единственного сына денег не жалел. Авдотья тоже собрала Никитушку как могла. А после службы сказала Настасье, что отыскала дальнюю родню, хочет сводить к ней сына – показать.

– А богата ли родня? – спросила благоразумная Настасья.

– Богата, вот я и думаю…

Авдотья не завершила мысль, но Настасья поняла.

– Ну так веди! Может, там же и пообедаете.

Марья Федоровна и Анна Петровна сидели дома – где ж им еще быть после службы, двум старухам? Когда в горенку вошла, ведя Никиту за руку, Авдотья и поставила его перед родной бабкой, первой опомнилась мамка:

– Батюшки-светы, Никитушка! Я бы и в толпе признала!

Марья Федоровна не закричала, не рассмеялась счастливым смехом, молчала довольно долго. И сказала:

– Ты его сберегла… Ты его воспитала… Ты, ты…

И покачнулась на лавке.

Ее отпаивали холодной водой, курили перед лицом жжеными перьями. Наконец уложили на лавку.

– Это с ней случается, – шепнула мамка. – А и ты хороша – нет чтоб как-то ее приготовить… Вышло – как снег на голову…

Потом все вместе сидели за столом. Марья Федоровна не сводила глаз с внука, который решительно ничего не понимал.

– Петровна, свет мой, добеги до Норейки, пусть бы Матюшка добежал до Торга, принес пряников, принес калачей, левашников, пастилы!

– Что за имя такое – Норейка? – спросила Авдотья. – Впервой слышу. Какое-то не русское.

– А не имя, лапушка моя! Прозвание ему – Норейко, – объяснила мамка. – Он не из здешних посадских людей. Он на здешней вдове лет с десяток тому женился. Матюшка ему – не родной, а родных уже трое. Звать его Осипом. Осип Норейко – вот как!

Авдотья задумалась – до чего ж странное прозвание, хотя на Москве и не такие случаются; до Смуты по соседству жил Авдей Осинова-Нога, и ничего – как-то соседи притерпелись. Но Марья Федоровна отвлекла ее разговором про обед, и больше уж про Осипа Норейку речи не было. Потом прибежал его пасынок Матюшка, получил деньги на пряники с калачами, да с лихвой – чтобы радостней было бежать. Потом Петровна споро накрыла на стол, и все, помолясь, сели.