Может, это символический жест. Зажечь лампу, чтобы она всегда там мерцала, в этом углу амбара, во все мои ночи на Востоке, на Западе, при разговорах, чтении книг – «Моби Дика», например, этой истории, полыхающей китовым жиром, как маяк, путеводный знак для странников, – даже во сне. Иногда сквозь морок сна я его вижу, огонек на горе лесопожарной вышки. Вспыхивает он и на страницах самого лучшего лесопожарного сторожа всех эпох: на страницах книг Джека Керуака. «Бродяги Дхармы» стали моей любимой книгой, так часто я перечитываю лишь стихи: «Как-то в полдень, в конце сентября 1955 года, вскочив на товарняк в Лос-Анджелесе, я забрался в “гондолу” – открытый полувагон – и лег, подложив под голову рюкзак и закинув ногу на ногу, созерцать облака, а поезд катился на север, в сторону Санта-Барбары». В общем, там нет никакого сюжета, одно биение ритма, пульс красок и вкус цвета: некие бездельники рассуждают обо всем на свете, слушают музыку, читают стихи, попивают винцо, а потом совершают восхождение на гору. Эта гора – через океан. Там тоже лесопожарный пост, бревенчатое жилище называется по-другому: дом, хибара, – но это такое же зимовье с железной печкой, земляным полом, нарами, оконцем. Впрочем, у лежака на пике Заброшенности, где работал Керуак, был только каркас деревянный, а вместо досок – веревочный матрас. Американцы любят комфорт, а? Но его гора раза в два выше, 5000 футов, то есть почти двухтысячник, ну, если точно 1800 метров. А пики Баргузинского хребта – 2100, 2300, правда, есть и вершины более 2800. Но я-то сидел не там, в гольцах белых, а на горе у моря. На сколько она возвышалась? Ну, метров на шестьсот. Одной тысячи двухсот метров не хватает до пика Заброшенности, где покуривал у окна Джек Керуак, сочинял свои хокку:

Что есть радуга, Господи?
Обруч
Для бедных.

Мне слабо было вот так напрямую обратиться к вышним силам, к тому, что вызывает у загнанного или восхищенного животного поток священных слов. То есть знать-то знал, но для меня это ничего не значило. Много знаний. А лишь крупицы становятся живыми глазами. Керуак был на своем пике как Аргус. Ну а я довольствовался тем, что имел, – парой глаз.

Зимовье было натоплено, на голые доски я постелил пихтовых веток, загасил лампу, укрылся курткой, меня окружала теплая тьма. А проснулся среди ночи – и было светло. Да, светло как-то странно. Глянул в оконце: на земле и ветках бледнели пятна. Открыл низкую дверь, вышел на улицу. Всюду лежал снег. Небо было затянуто тучами. И вся гора укрыта плотной тишиной. Я стоял и дышал тихо. И если бы в мире что-то происходило, то непременно услышал бы. Но в эти мгновения Парки перестали сучить нити, и даже сны замерли. Хотя земля продолжала двигать крутыми бедрами, пронося море и горные пики во мгле, гору с лесопожарной вышкой и пихтами, запорошенными первым снегом, темное зимовье, но происходило это в полной тишине. Такой я уже больше никогда не услышу.

Зимовье выстыло, пришлось затапливать печку. И воздух быстро согрелся. Я растянулся на пихтовых ветках, выкурил сигарету и заснул.

Утро было серое, холодное, густо темнела зелень, снег еще не таял. Напившись горячего чая, я снова полез на вышку, посмотрел сверху на море, оно казалось свинцовым, глянул на поселок вдали: и там уже лежал снег. А я думал, что снег здесь выпадает по ярусам: сперва гольцы, альпийские луга с озерами, где до холодов гнездятся лебеди и журавли, потом горы вроде моей, а уже в последнюю очередь – на побережье.

Я быстро спустился с вышки, растирая озябшие руки, еще раз заглянул в зимовье, выбросил пихтовые ветки и бодро пошел вниз, вниз по вьющейся среди стволов и корней тропе. В тайге оживали белки, цокали, пересвистывались птицы, но очень настороженно. Да, надвигалась зима. Хотя еще была середина сентября, 16-е, для меня это число с тех пор магическое. Это был один из лучших дней моей жизни. День полноты, равновесия и приобщения к тайному братству лесопожарных сторожей на горе Бедного Света.