До слез… Только на волю она, конечно же, слезы свои не выпустила. Коротко и неслышно дернув губами (то ли сплюнула, то ли словечко пакостное шепнула), Векша крутнулась на пятках, и будто выдуло ее со двора – лишь красный подол мелькнул да перелаз скрипнул, как вскрикнул.

Несколько мгновений Кудеслав задумчиво поглядывал то на скребущих затылки Горютиных сынов, то на веселящегося тестя. Потом спросил:

– Что еще за Чаруса такой?

Горюта уже не хохотал – он икал и выл от восторга. Кудеслав терпеливо ждал окончания этого припадка. И дождался.

– Чаруса! – Векшин родитель с немалым трудом перевел дух, уселся более или менее прямо и стал утирать ладонями заслезившиеся глаза. – Ты, дурень, Чарусу-старика не опасайся, там куда как моложе сыщется! Ну, чего вытаращился, пень буреломный? Ежели у тебя, дубины сорокалетней, хватило ума юницу за себя взять, так уж научайся временами глазенки свои медвежьи зажмуривать да прикидываться непонятливым. Уразумел, что ли? Тебе же, недоладному, лучше выйдет. Ежели ты сам не способный жене дитятю состругать, так уж пускай…

Дальше Мечник не слушал. С горьким тягучим вздохом он осторожно поднялся на ноги и шагнул к тестю, поворачиваясь так, чтобы заслонить того от взглядов переминающихся внизу сыновей.

В самый последний миг Горюта, кажется, все-таки почуял неладное. Во всяком случае, когда Мечник уже придвинулся вплотную и навис над беспечно рассевшимся говоруном, тот вдруг переменился в лице, смолк и дернулся было: не то вскочить хотел, не то еще что…

Нет, не удалась ему эта попытка.

Почти неуловимым для глаз стремительным и коротким движением левой руки Кудеслав прочно ухватил Горютину бороденку.

Мгновенье-другое обалдевший от неслыханной зятевой дерзости Горюта сидел неподвижно и молча. Лицо его вновь налилось жгучей багровостью – на сей раз вовсе не от веселья. Опомнившись наконец, Векшин родитель трепыхнулся, пытаясь вырваться, и сильно ударил кулаком посягнувшую на украшенье его лица руку Мечника. Только и вышло с этого проку, что кулак зашиб – словно бы по дубовому полену ударил.

А Кудеслав надвинулся ближе, чуть повернул стиснутую пятерню, заставив тестя вздернуть подбородок и неестественно выгнуть спину. Горюта распахнул было рот и втянул в грудь побольше воздуху… да так и застыл. Под нарочитой скукой Мечникова лица, под чрезмерным безразличием его прищуренных, сделавшихся почти черными глаз распознавалось нечто такое, от чего уже готовая рвануться на волю брань словно примерзла к Горютиным губам.

Чуть скривив пропитавшиеся дождевой влагой усы, Кудеслав проговорил тихо, но очень внятно:

– Слышь, ты… те-стю-шка… Мне твоя гавкотня уже колом в ушах стоит. Я было решил терпеть ради Векши, а только терпенье-то у меня не железное. И если ты впредь хоть единожды при мне брехало свое вонючее распахнешь… Если ты хоть раз еще вздумаешь корчить из себя невесть что… Ох же тогда и огорчу я дочку твою! Понял?!

Горюта вновь трепыхнулся, просипел, брызжа слюной:

– Ты… У моего очага… Под моею кровлей… Смеешь…

– Смею, тестюшка, смею! – ощерился Кудеслав. – Только не под кровлею, а на ней – это ты небось с перепугу напутал, где мы да что… А в смелости моей себя вини, пустобреха: довел-таки. Благодарствуй хотя бы на том, что от присных твоих бесчестье твое скрываю… пока. – Он еще крепче стиснул пальцы, запутавшиеся в липких прядях Горютиной бороденки. – Что же до очага, то мне близ твоего огня греться счастье невеликое. Но уж покуда приходится нам с тобой рядом жить, ты меня лучше не зли, слышишь?!