Я полистал. Стало ясно: речь идет о ребячьей жизни в начале века. Мне нравились такие книжки – «Белеет парус одинокий», «Артемка в цирке», «Рыжик»…

– Можно взять денька на три?

Витька сказал, что пожалуйста. Он даже не знал, откуда у них эта книжка. На вопрос, интересная ли, ответил с зевком, что так себе, до конца он не дочитал. Но я-то уже по первым, выхваченным наугад фразам понял, что дочитаю до конца.

Дома было тихо. Отчим уехал в командировку, трехлетний братишка Олег уже спал, мама что-то шила у керосиновой лампы (электричество неожиданно отключили, такое нередко случалось в ту пору; впрочем, как и сейчас). И я читал «Далекие годы сперва у этой лампы-десятилинейки (такой калибр стекла), а потом, когда мама велела спать и лампу задула, – с электрическим фонариком. Фонарик был самодельный – примотанная к плоской батарейке лампочка с рефлектором из жесткой фольги.

– Ты будешь спать наконец?

– Ну, ма-а! Завтра же воскресенье!

Мама сказала, что я бессовестная личность, и махнула рукой. И я читал, боясь лишь одного – что иссякнет энергия в батарейке.


Я так подробно пишу об этом вечере потому, что в памяти у меня с ним накрепко связано знакомство с писателем Паустовским. Вернее, с мальчиком Костиком, который с той поры моим стал тайным другом. Таким, которому я мог доверять все свои секреты. И теперь я уже понимал, что уют снежного дома среди завьюженных рябин, оранжевый огонь печурки, черное кружево дымника и яркий Юпитер в окошке не имели отношения к братьям Тихоновым. Все это было Костика и мое.

…Кстати, потом я обратил внимание, что никакого дымника над трубой того дома нет. Видимо, память моя перенесла туда это жестяное украшение с других тюменских труб. Но память знает, что делает. Порой она создает мир, который гораздо реальнее того, что сложен из голых фактов, как из бесцветных твердых кирпичей. Реальнее и правильнее…

Костик так же, как я, любил книжки и уединение и не любил драки. Так же, как я, создавал фантастический флот (только у него он был в обширных пароходных списках, а у меня, сделанный из кусочков сосновой коры, стоял, как в гавани, в жестяном тазу). Так же, как я, Костик рисовал карты фантастических побережий, бродил по заросшим пустырям, мечтал о дальних странах и тосковал, когда оказывался вдали от дома…

В том, что Костик мой друг, я убедился окончательно, когда прочитал (в момент почти полного истощения фонарика) такие слова:

«Я часто воображал себе моря, туманные и золотые от вечернего штиля, далекие плаванья, когда весь мир сменяется, как быстрый калейдоскоп, за стеклами иллюминатора. Боже мой, если бы кто-нибудь догадался подарить мне хотя бы кусок окаменелой ржавчины, отбитой от старого якоря! Я бы хранил его, как драгоценность.»

Я бы тоже хранил, как драгоценность!


Но ни в заросшем старыми каштанами Киеве, ни в укутанной тополиным пухом Тюмени якорей не было.

Якоря

Впрочем, я, конечно, ошибаюсь. Якоря можно было найти и в Киеве, и в Тюмени. У речных пристаней, под кручами Днепра и под заросшими бурьяном откосами неширокой, но вполне судоходной Туры. Другое дело, что ни мне, ни Костику до поры, до времени не позволялась бывать на этих далеких от дома пристанях и лазать под обрывами. И к тому же, на речных якорях все равно не было коричнево-рыжей морской ржавчины, которая отламывается от металла плоскими твердыми кусочками.

А якоря были, да. Первый настоящий якорь я увидел еще в семилетнем возрасте, когда мы с мамой пошли на пристань провожать отчима в командировку. Якорь лежал в клевере и подорожниках, недалеко от дощатого тротуара, ведущего к дебаркадеру. Своей верхушкой с большим кольцом он был прислонен к толстому, косо врытому столбу (так что не «лежал», а «полулежал»). Был якорь из той породы, что называют якорями Холла. Это мне снисходительно объяснил отчим Артур Сергеевич, который кое-что понимал в морских делах.