Деревенские часто приходили в дом Бабани и Лара. Тогда Бабаня по заведенному порядку обращалась к матушке, а та доставала кошель, и Бабаня шла в таверну. Нередко, когда собирались гости, Бабаня раскрывала матушкин сундук и вытаскивала платья и чепцы. Деревенские, простодушные и наивные, как дети, восторгались матушкиной одеждой, рассматривали ее так и сяк, мяли в руках ткань, норовили примерить. Бабаня важно стояла рядом, кивала, тоненькой скороговоркой комментировала примерку так, будто одежду шила самолично и имела теперь полное право ею гордиться.
Бывало и такое, что кто-то из деревенских уходил не с пустыми руками. Какая-нибудь тетушка, нацепив на себя поверх грубого платья кружевной фартук, трепала огрубевшими руками с навечно въевшейся грязью белоснежные оборки и взглядывала в матушкино лицо так умоляюще, что той не оставалось ничего другого, как попросить ее принять вещь в подарок. Тетушка благодарила почти со слезами. Матушка растерянно улыбалась. «Ну чисто дети», – невнимательно думал тогда Кай. Только позже он стал замечать, что все это было похоже на какую-то игру.
Друг с другом деревенские общались совсем иначе. А на него и на матушку смотрели с веселым недоумением, с какой-то даже жалостью, как на глупцов, не знающих истинной цены вещам, беспомощных созданий совершенно другого, непохожего на здешний, мира. Бабаня Кая даже за водой в колодец первое время не пускала: «Куда тебе, утопнешь еще…» А матушке не давала в руки и метлы: «Сиди уж, сама я, чего пачкаться будешь…» А уж о том, чтобы матушка на кукурузное поле пошла, не могло быть и речи. Бабаня всплескивала руками и причитала: «И не удумай! Сгоришь! Враз сгоришь!» Заросший седым мхом старик Лар, сидя на своем табурете, постукивал узловатыми коричневыми пальцами по столу и хмурился в кустистые брови, словно попытки матушки взяться за какую-либо работу очень его обижали…
Прошел месяц, прошел и другой. Гости уж не приходили в дом Лара, потому что монетки в кошеле иссякли. Матушкино платье износилось, а в сундуке замены не было. Осталось лишь то, что она по праздникам надевала. Матушка как-то примерила его, но Бабаня стала ворчать (она теперь часто ворчала), что вот, мол, некоторым удовольствие доставляет богатство свое в нос тыкать, и матушка платье сняла, а потом и вовсе отнесла его в таверну и обменяла у Жирного Карла на полмешка кукурузной муки. Старое же все подшивала и подшивала.
Несмотря на то что матушка почти каждый день теперь бралась то за метлу, то за ухват, Бабаня не давала ей работать, да еще и поругиваться начала: «Чего хватаешься, раз не умеешь!..» Матушка отступала. Она теперь чаще плакала по ночам, вроде не громче, чем раньше, но Бабаня просыпалась и хрипло кашляла до тех пор, пока матушка не затихала.
И вот пришел день, когда матушка, как обычно, проснувшись рано, взяла в руки метлу, а Бабаня завела свое: «Сколько раз было говорено!..» – но старик Лар, приподнявшись на лежанке, прочистил горло и громко и медленно проговорил:
– Ну-к что ж… Ежели на месте не сидится, то пускай… – Он замолчал, а Бабаня, понаблюдав, как матушка, склонив голову, старательно выметала из хижины сор, сказала:
– И водицы натаскать надо бы… Ноги у меня ломит. Видать, назавтра дождь будет.
Дождя на следующий день не было, но Бабанины ноги ломило еще пару дней, вследствие чего она вынуждена была переместиться на свою скамью, а Каю с матушкой выделили пук соломы в углу хижины – между камином и стеной…
Наступила осень, на редкость мерзкая, дождливая, а за ней в Лысые Холмы пришла зима. Бабаня всю холодную пору прохворала. К тому же из-за болезни, видимо, нрав ее стал чрезвычайно сварливым. По хозяйству хлопотала теперь матушка, и как она ни старалась, не получалось у нее делать все так же ловко и хорошо, как у Бабани – по крайней мере, сама Бабаня так говорила. Лар по-прежнему рот открывал нечасто. И высказывания его по большей части адресовались матушке.