Ну, а пока суд да дело, съемки фильма завершились, ординарцы немецких офицеров уже втаскивали на площадку ящики с шампанским, Константин импровизировал короткий прощальный спич, а Швоб-Дюше и Вайль-Пети в последний раз – в неведении своем – поздравляли себя с тем, что выжили и, стало быть, им, счастливчикам, везет.

– Эй, друзья! Давайте-ка выпьем шипучки, забудем о делах да повеселимся немного!

Прислонясь к штативу камеры, Константин одной рукой обхватил его за верх, как женщину за шею, а в другой – сжал бутылку шампанского; потрясая ею, словно знаменем, он одновременно пальцем расшатывал пробку, которая наконец с оглушительным шумом вылетела, пробив фальшивое окно декорации и ударившись в огромный, фальшивый же, донжон[5], куда выходило это окно; донжон тут же съежился и выпустил воздух, как проколотый шарик на ярмарке; при этом хлопке немцы автоматически схватились за револьверы, а тем временем из бутылки вырвалась шипящая пена и окатила плащ, руки и плечи Константина; тот, глазом не моргнув, спокойно поднял бутылку и опрокинул ее себе на голову; белая пена пузырилась и лопалась у него на волосах, заливала глаза, а он хохотал вовсю, бурно и заразительно, словно восемнадцатилетний мальчишка.

– Камраден! – вскричал он, обращаясь к своей группе драматическим фальцетом, воздев руки и вращая глазами, словно буйный сумасшедший, что придало ему сходство с неким другим современным оратором и заставило слушателей испуганно поежиться; потом он заговорил нормальным тоном: – Друзья мои, я благодарен вам за вашу работу и терпение. Без вас я никогда не снял бы такое кромешное идиотство, такую вселенскую чушь, как наши «Скрипки судьбы». Спасибо! Браво! – закончил он, бурно аплодируя и от всей души надеясь, что слова «идиотство» и «чушь» не входят в лексикон стоящего сзади переводчика. Так оно и оказалось, ибо офицеры захлопали, пока все кричали «ура», а вернувшиеся фотографы, не подозревая о том, какие кадры они упустили, усердно снимали режиссера и его красотку актрису, которых теперь разделяли добрых пять метров.

Мало-помалу присутствующие стянулись в центр площадки, в декорацию – освещенный юпитерами квадрат, единственное место в павильоне, где было чуть теплее и зубы не стучали от холода. И поскольку все сидели или стояли, прижавшись друг к другу, а шампанское лилось рекой, усталость, раздражение, враждебность, страх – все эти чувства, властвовавшие над городом целых два года, на миг исчезли, растворились в радости от завершения дурацкого фильма. На краткое мгновение они сменились весельем, дружелюбием, человечностью, согревшей сердца этих людей – таких разных, ненавидящих или презирающих друг друга; эта минута напомнила всем им мирное время и заставила умолкнуть даже злоречивых «ласточек» – незваных, но неизбежных прихлебателей на открытых приемах, охотников до дармовщины, чье число удвоилось с началом военных лишений. Это мгновение мира разбудило память Константина, как разбудили бы ее пейзаж, музыка, аромат, и внезапно явило его глазам безлюдный бассейн, увядшую пальму, огромный «Бьюик» с откинутым верхом и спину женщины, идущей к воде. Кто она была? Откуда взялся этот образ? Может, это символ мирной жизни, его американского прошлого? Если так, то слащавый же выбран был символ и, уж во всяком случае, вполне безликий.

Константин давно уже привык к тому, что его память превратилась в полупустую, заброшенную камеру хранения. Он свыкся с тем, что от самых пламенных его любовей в ней оставались лишь бледные подобия, стертые лица, бессвязные обрывки фраз. Да, он свыкся, но еще не смирился с этим, ибо – говорил он себе – если бы никто в мире больше не знал, что с ним происходило, если бы никто больше не помнил всю его жизнь, все, чем он был, что сделало его таким, все, что делал он сам, если бы никто ему этого не напоминал, то как мог бы он в один прекрасный день составить тот знаменитый счет, подбить знаменитый итог деяний своей жизни, вывести цифру, долженствующую стать оправданием и смыслом этой жизни? Когда и каким образом осуществит он тот пересмотр – вечно желанный и вечно откладываемый на потом, когда погрузится он в прошлое и сделает подсчет, который наконец скажет ему, был ли необходим или безразличен миру факт его существования? И сможет ли он хотя бы перед смертью проследить мгновенный и слепой путь кометы, обезумевшей от собственной скорости, – кометы его жизни? Мысль о невозможности сделать это сводила его с ума.