И деревья то виделись ей добрыми стражами, что хранят, берегут дитятко и в урочный час вернут, а миг – и вот они чужие, темные, грозные. В дубовой роще почудился ей жалобный голосок, доносящийся откуда-то слева; прислушалась, и окликнула его в ответ, и снова прислушалась, а потом двинулась дальше.

Как будет она жить без него? Вот и опустеет местечко на полатях подле печи. Чем же утешиться, чем избыть пустоту? Мужем ли ей утешаться, его добротой? Нет. Другое дитя зачать? Видела своих односельчанок, потерявших дитя. Плакали, убивались, а потом смирялись. Рожали других детей, а бывало, хоронили и тех, рожденных взамен. Что ж, жизнь рода никогда не прервется. Но что с того, что род будет жить вечно, что это за утешение для матери? Случалось Лебеди испытывать и горе, и тревогу, как и любой рожавшей жене, но такого дикого страха она доселе не знала. Ужас терзал ее, причинял нестерпимую боль.

Взлететь бы, как Бабе-яге, под самый купол небес, окинуть бы взглядом и лес, и степь, и все, что движется внизу! Лишь бы отыскать сыночка, лишь бы вытащить его своими чарами, лишь бы вернуть домой!

День перешагнул за полдень, а она брела дальше на восток, и в голове ее бились две мысли. Виданное ли дело, чтоб малое дитя забралось так далеко, а значит, коли все еще жив, то блуждает в лесу совсем поблизости… Эх, знать бы где…

Вторая мысль была неизмеримо страшнее.

К востоку лес обрывался, открывалась новая беда – степь.

Ох, выходит Кийчик из-под защиты деревьев и стоит на открытом месте, средь высоких трав. Как спастись ему от палящего солнца? Травы поглотят его, не разглядеть, никогда не выберется он из степи. А сколько злого зверя гуляет по степным просторам? В лесу летом ни волк, ни медведь не опасны, к человеку милостивы, а в степи гадюки, дикие псы, да мало ли какая напасть маленького поджидает!

Лебедь вышла из леса и пошла по краю – между лесом и степью, все кричала и звала, чтобы было ее слышно и в степи, и в лесу. Далеко забрело дитя; может, устало, спит сейчас в тенечке, под защитой деревьев?

Перед ней, насколько хватало взгляда, раскинулась огромная, ничем не ограниченная равнина – степь. Безмолвие летнего полдня простиралось до горизонта и исчезало за ним. Свет точно свинцовой тяжестью падал на землю, чуть мерцающую под его палящими потоками. Островки пожухлой, но кое-где еще сохранившей зеленую свежесть травы и осоки обещали: скоро степь вступит в свои права. Дальше стелился ковыль – высокая трава с длинными, развевающимися по ветру соцветиями-метелками, которыми он покрывался весной, – и владениям его конца-краю не было. Сейчас эти выбеленные солнцем метелки сливались воедино, как будто над желтой дымкой иссушенных жарой трав лежал слой белого пуха. Дальше равнина казалась коричневатой, а еще дальше блестела в лучах солнца под линией горизонта, отливала сиреневым. Каждому, кто выходил из лесу на эту раскаленную равнину, представлялось, что степь молчит, таится, падает в непробудный сон, спасаясь от невыносимого зноя.

Но нет. Где-то у ног Лебеди в траве стрекотал кузнечик. Взлетел и парил в воздухе лесной жаворонок, храбро распевая в горячем небе. На опушке леса росли гиацинты и ирисы, уже увядшие от летней жары, а среди желтой, пожухлой травы темнел лоскут зеленой и сочной: там обитала стайка сурков.

Несколько раз звала она Кия, но не услышала ответа и не увидела ни единого его следа. Она повернула налево и пошла на северо-восток вдоль опушки леса. Перед ней немного правее – возможно, на расстоянии трех верст – возвышался небольшой, но ясно различимый холм. Это был могильный курган, неведомо кем и когда насыпанный. Ее собственное племя курганов не насыпало.