Мама уже начала было оправляться от простуды, когда оказалось, что беды совсем не собираются нас оставить. Я подслушал разговор, который однажды затеяла с матерью наша квартирная хозяйка. Во все время маминой болезни она, чем могла, помогала нам: вызвала доктора, приносила еду и горячий чай с малиновым вареньем. Но чем дольше отодвигалось мамино выздоровление, тем чаще я примечал на лице хозяйки недовольство и нетерпение. Так тянулся не один месяц. И к весне 1919 года, едва маме заметно полегчало, хозяйка не вытерпела:
– Вот что, барыня, вам, я понимаю, несладко приходится. Вон последние золотые часики без выкупа стащила я для вас в ломбард. Жаль мне вас, да ведь и я тоже живая Божья тварь – мне есть-пить надобно. Долга за кватеру я с вас спрашивать не стану – откуда вам взять-то. А только съезжайте вы от меня, Христа ради, освободите комнату.
Она долго еще причитала что-то, но я слышал только: «есть-пить надо» и «съезжайте, ради Христа».
Наутро мама твердо сказала мне: «Николенька, мы здесь больше оставаться не можем. Мы пойдем искать другую квартиру».
Бог знает, чем она собиралась расплачиваться за это другое жилье, но я быстро собрался, отобрал из ее ослабевших рук узел с нашими пожитками, и мы вышли из уютного домика с голубыми ставнями в неизвестность.
Даже сейчас, спустя целую жизнь, мне не хочется вспоминать об этих казавшихся бесконечными блужданиях по горбатым владивостокским улицам. Мама быстро уставала и то и дело присаживалась отдохнуть на садовые скамейки бульваров, а то и просто на ступеньки какого-нибудь высокого крыльца. Я очень боялся, что нас примут за нищих, просящих милостыню. И еще неизвестно, что было бы для меня хуже: если бы нас с руганью погнали прочь или подали медную копеечку – я рос самолюбивым мальчиком. «Пойдем, ну пойдем же!» – торопил я маму. И она с трудом поднималась, опираясь то на спинку скамейки, то на перила крыльца, то на мою еще по-детски неокрепшую руку.
В былые времена нас и впрямь, наверное, прогнали бы откуда-нибудь бородатые дворники с металлическими бляхами на белых передниках или бдительные городовые с шашкой-«селедкой» на боку. Но в теперешнем разброде нас обходили даже японские патрули, глядя сквозь нас равнодушными узкими глазами.
Мы шли и шли, но объявления о сдаче квартир и комнат внаем, обычно наклеенные на окнах первых этажей, нечасто попадались на нашем пути. А в тех трех-четырех случаях, когда нам везло их увидеть, выходившие нам навстречу хозяйки недоверчиво оглядывали измученную маму в далеко не новом платье, нищенский наш узелок с пожитками и заламывали нарочито несусветную цену или поспешно заявляли, что комната вот только что сдана и уже получен задаток.
Под вечер мы совсем выбились из сил, и мама молча опустилась на паперть какой-то маленькой церквушки, уже не обращая внимания на мои негромкие протесты. Но я оказался прав: место на паперти искони принадлежало нищим, и какая-то толстая, просто одетая женщина в белом платочке вышла из церкви, перекрестилась и, подойдя к нам, протянула маме копеечку, а мне достала из сумки большой бублик, посыпанный маком.
Мама схватила ее за руку и принялась объяснять, что мы не собираем милостыню – мы ищем и не можем найти жилье, и не знает ли добрая женщина, кто бы мог приютить нас Христа ради.
Тем временем я понял, как сильно я проголодался, и, боясь, как бы мама не отказалась и от бублика, поспешно разломил его и буквально впился в него зубами.
Женщина высвободила свою руку из маминых пальцев, в раздумье поглядела на нас, погладила меня по голове и сказала маме: