Было известно, что он никогда прежде не думал о монашестве, хотя и знал, что будет на службе Церкви. В запросе консула ничего не говорилось о желательности монашества для будущего настоятеля церкви в Хакодате. Да и уезжавший оттуда священник был женат.

Почему же двадцатичетырехлетний юноша, в котором, казалось, играла богатырская силушка, по собственному признанию, жизнерадостный от природы, решился на такой шаг?

«Что-нибудь одно: или семейство, или миссия, да еще в такой дали и в неизвестной стране», – так объяснял он впоследствии свое решение. Ему было двадцать четыре года, и он все оставлял для Господа.

Сторонник миссионерской деятельности, ректор, епископ Нектарий, приняв просьбу юноши, все же счел необходимым напомнить ему:

– Вы ведь знаете, что христианство в Японии до сих пор запрещено и распространение его жестоко карается?

– Да, я знаю о возможных преследованиях. И все же благословите меня поехать.

И он получил это благословение.

Наверное, многие не понимали его, может быть, некоторые его и отговаривали: даже если не вырисовывается, может быть, сразу блестящая духовная должность в столице империи, как можно менять любой тихий приход, скажем, на той же Смоленщине, на опасности в языческой стране. Но он оставался спокойным и непреклонным. Убедившись в твердости решения юноши, ректор доложил о его просьбе митрополиту Петербургскому, и тот тоже дал свое благословение.

И вот первый шаг на том пути, который был сужден ему свыше: 24 июня в академическом храме Двенадцати апостолов он был посвящен в монашество.

Постригавший его епископ Нектарий нарек юношу Николаем (монашествующий утрачивал свое прежнее, мирское имя) и сказал: «Не в монастыре ты должен совершить течение подвижнической жизни. Тебе должно оставить самую Родину, идти на служение Господу в страну далекую и неверную. С крестом подвижника ты должен взять посох странника, вместе с подвигом монашества тебе предлежат труды апостольские».

29 июня, в день первоверховных апостолов Петра и Павла, он был посвящен в иеродиаконы, а 30 июня, в день престольного праздника академического храма, – в иеромонахи.

И каждый из этих шагов все дальше отодвигал от него беззаботного смоленского паренька Ваню Касаткина. Даже взгляд его становился другим – углубленным в тот новый духовный мир, который отныне открывался ему – особый мир идей, знаний, добрых чувств. Отныне мудреная наука жить со всеми в мире и в любви становилась для него самой его натурой, освященной глубокой религиозностью.

* * *

В июле 1860 года иеромонах Николай отправился на место своего служения. Можно только догадываться о том, каким было его прощание с близкими, с родительским домом. С собою он взял Смоленскую икону Божией Матери, которую хранил всю свою жизнь. На его погребении ее несли перед гробом.

Уезжал отец Николай еще из России крепостной. А через год после его отбытия царь Александр Второй отменил на Руси крепостное право, за что и вошел в историю под именем Освободителя. Это, впрочем, не спасло его от весьма своеобразной людской «благодарности» – бомбы народовольцев.

* * *

На этом мы пока и прервали нашу беседу, но мне еще многое предстояло узнать об апостольском служении святителя Николая, тем более что мой интерес к этому человеку возрос. До тех пор я знал, по упоминаниям старых людей, в том числе и моей бабушки, лишь Николу-угодника, к иконе которого прибегали со своими бедами большинство верующих, особенно по деревням.

Погруженный в повседневные заботы, я нет-нет да и возвращался мыслями к услышанному от владыки Кирилла, и все чаще рядом с раздумьями о Токийском православном соборе и его основателе всплывал в моей памяти тот, от которого я впервые услышал имя святителя – Николай Васильевич Мурашов. Было и еще что-то, связывавшее в моей голове воедино Мурашова и прочие токийские впечатления.