Третий тип политического писателя – в отличие от первых двух – рожден войной, войной настоящей: «в крови, в страданиях, в смерти».
Это писатели, разбуженные военными конфликтами на Северном Кавказе, шире и свободнее своих старших «коллег», менее ангажированы политическими платформами, манифестами и даже тенденциями. Денис Гуцко, Аркадий Бабченко, Захар Прилепин, Герман Садулаев… Захар Прилепин причудливо совмещает в себе привязанность к НБП и понятный цинизм прошедшего Чечню «пушечного мяса».
Опубликовав роман («Санькя») и сборник рассказов, закамуфлированный под роман («Грех»), Захар Прилепин стал одним из фаворитов журналистских интервью и опросов. И вошел в финальные списки литературных премий. Он – в «сюжете», не только в политическом, а в литературном, хотя сам уровень его сочинений, собственно говоря, немногим лучше, чем у журналиста больше чем писателя Бабченко. Но ведь – горячо! Этот же пирожок остывшим вряд ли кто есть будет (как сейчас невозможно себе представить добровольного читателя никарагуанской, африканской или афганской прозы Проханова – за исключением Льва Данилкина, автора романтической прохановской биографии, у которого, как он сам признал, почему-то с гордостью, идеологический иммунитет отсутствует. Теперь еще к Данилкину прибавился Сергей Беляков – см. «Новый мир», 2008, № 9).
Совсем иначе «устроен» литературный темперамент Дениса Гуцко, автора обстоятельных и продуманных выступлений, в том числе – публицистических. Гуцко заметила критика с его «абхазской» подачи, а получивший Букера роман «Русскоговорящий», изданный «Вагриусом» после журнального варианта «Дружбы народов», закрепил успех. Гуцко осмотрителен: он понимает, что политика меняется, конъюнктура тем более, а слово останется. (В этом смысле уроки советской литературы даром для поколения «условно тридцатилетних» не прошли.)
Если у Бабченко в прозе преимуществен журналистско-корреспондентский стиль, Захар Прилепин экспрессионистичен, у Гуцко побеждает традиционная добротная описательность, то русско-чеченская проза Германа Садулаева (вспоминаю самоопределение Фазиля Искандера: я русский писатель, но певец Абхазии) тяготеет к мифу. Он поставил более чем амбициозную задачу – так как «старые» чеченцы морально, если не физически, уничтожены, а «старая» Чечня фактически перестала существовать, то надо формировать новый чеченский менталитет через новую мифологию.
Вообще-то был такой – краткий? да нет, не очень – момент, когда присутствие «злобы дня» в литературе подверглось нападкам и чуть ли не вето. Стало считаться, что «хорошая» литература со «злобой дня» несовместима. Это была реакция на «перестроечную» эпоху – и порожденную ею прозу, так называемую «чернуху». Литературная перестройка с публицистичностью, прямолинейностью, однозначностью физиологической прозы, той, что освещала страшные, спрятанные от глаза темные углы нашей действительности, сменилась другим литературным временем, когда плохим тоном считалась эта проклятая «злободневность», от которой – надо бы очистить, а также предостеречь на будущее нашу словесность. Редакторы и критики неловко прятали глаза – в ответ на обвинения в «конъюнктуре» (а обвиняли, разумеется, снискавших тиражи и внимание читателя). Стало модным уходить от мира сего, быть возвышенным, быть философом, быть эстетом. «А стоит ли в черной печи обжигать, прекрасную глину в печи обжигать, прекрасную красную глину?» (М. Амелин). А «злоба дня» пусть прописывается в жанровой литературе. Там ее место.