– Вот, – думал он, – я убил этого гнусного старика и уничтожил его злое дело; но я не спас этим мир от коварства и хитрости. Наступит когда-нибудь время, когда кто-нибудь другой придумает такое же оружие и когда каждый сможет его иметь. И это будет означать, что пришла смерть рыцарству. Ибо если каждый, самый ничтожный и робкий, прячась, не в открытом и честном бою, не осмеливаясь даже подойти к своему врагу, сможет поразить издалека самого храброго и самого сильного, – рыцарство умрет: это будет днем смерти героизма и доблести, мужества и отваги. Это будет означать, что миром начнут править не самые прямые, благородные и доблестные, а самые коварные, расчетливые и хитрые

Таково содержание этого прекрасного, пророческого рассказа.

Меня не смущает наивность этой легенды. Она придает ей только особую прелесть и не мешает ощутить всю глубину ее содержания. Мне не важно сейчас: «прав» ли был храбрый и не мудрствовавший рыцарь? Прав ли он был, думая, что до него миром правила отвага и доблесть, и не ошибался ли он, боясь, что какое бы то ни было изобретение сможет хоть когда-нибудь устранить героизм, сможет потушить извечную и неугасимую человеческую потребность. Мне не это важно. Говоря «по-современному», мы сейчас, пожалуй, даже упрекнули бы Роланда в преувеличенном представлении о значении «материальных факторов». Но за всем этим в легенде остается яркое изображение столкновения двух извечно борющихся начал, двух человеческих типов и психологий; в ней остается и элемент подлинного пророчества. Ибо несомненно, что та эпоха, о которой с таким ужасом, тоской и омерзением, по рассказу легенды, думал Роланд, – уже наступила; в эту эпоху жили наши отцы, а мы сейчас доживаем и изживаем ее…

В чем же выразилась эта новая эпоха и что же изменилось в судьбах героизма?..

– Не в могучем ли и беспредельном росте техники? Но мы-то знаем теперь, что «с появлением ружья» – героизм не умер; что вообще нельзя материально умертвить того, что бессмертно… и что с новыми техническими достижениями люди лишь углубляют, разнообразят и расширяют способы проявления извечной человеческой потребности и страсти, – виды человеческого героизма…

Может быть, иные, новые условия жизни (социально-экономический фактор) породили иные нравы, иные потребности, в результате которых умер герой и родился новый «средний человек»? Да, конечно, душа каждой эпохи неотрываема от ее тела. Но мы как раз отрицаем неизбывную зависимость человеческого духа от его тела и от социального фактора…

Или, быть может, все сводится к тому «движению» в бесконечном «историческом пространстве», которое даже движением может быть названо лишь в смысле смены поколений и которое почему-то называют «прогрессом»? Но я думаю, что историческое «движение» совсем не есть еще тем самым движением вперед и что не всякое развитие есть уже прогресс. Мне чужд этот наивный позитивистический мистицизм, эта «религия» самодовлеющего «движения» или «прогресса».

И именно поэтому я думаю, что объективная историческая справедливость легенды заключается не в том, что «героизм умер», а в том, что он угашался и погашался теми идеями, которые господствовали в изживаемую нами эпоху. Идеи вообще имеют свою жизнь и свое движение; они не зависят в конечном счете ни от технически-материальных, ни от социальных факторов; они не зависят и от мнимо новых и мнимо «прогрессивных» условий жизни. Они изживаются и теряют свою жизненную силу.

И вот, господствовавшие идеи ныне уже уходящей эпохи – в своих умыслах и намерениях «отменяли» героизм, или в лучшем случае «устраняли» и отстраняли его за ненадобностью. А люди этой эпохи, те, которые эти идеи восприняли, «растленные» этими идеями, всеми силами психически отталкивались от героизма. Закоренелые и верные сторонники этих идей, пропитавшие ими свои вкусы, навыки и эмоции, не могли не