«Современное» «искусство» перестало быть служением и притом священно-служением; оно стало забавою, созданною для возбуждения и раздражения, – не то развратною потехою, не то беспринципным промыслом. Оно творится и расцветает в атмосфере художественной бессовестности и духовной безответственности: здесь все позволено, что тешит несытую страстность или извращенный каприз автора; здесь все допускается, что может ослепить, раздражить, развлечь пресыщенную публику…
В этой атмосфере беспредметного «дерзания» и беспринципной вседозволенности (подлинная стихия мировой смуты!) – слабеет и угасает великое начало художественного Вкуса. Не того «вкуса», который присущ каждому обывателю, когда он для себя безапелляционно решает вопрос о том, что ему сегодня, сейчас и здесь нравится, и что ему вдруг почему-то разонравилось… Но того Вкуса, который равносилен в искусстве голосу совести; который ответственно ищет совершенного, и именно потому властно отметает случайное и несовершенное, как бы «приятно», льстиво и эффектно оно ни было; того Вкуса, который ищет во что бы то ни стало точного и прекрасного воплощения для духовно значительной темы; который есть сам по себе явление живой религиозности в человеке; который, как властелин, стоит на страже поднимающихся снизу воспарений, отдаваясь одним и отсылая другие назад в темную глубину…
Этот Вкус есть сам по себе и трибунал бессознательной духовности, и религиозное вдохновение, и напряженно-требовательная воля, и творчески выбирающая цензура, и понуждающая сила, и художественная прозорливость, и чувство прекрасного. И если он есть воля, – то воля к духовной значительности создаваемого творения, к его органическому единству, к его естественности и художественной законченности. И если трибунал – то это тот самый трибунал, перед лицом которого чувствовал себя двадцатичетырехлетний Пушкин, когда он, негодующе отвергая грубую поправку цензора, восклицал: так «я не властен сказать, я не должен сказать, я не смею сказать!»…
Где эта совесть у современных «искусителей» и «искусников»? Где эта верность художественному долгу, это острое чувство своей художественной власти и ее пределов, это сознание того, что эстетически-несовершенное – преступно перед голосом некоего судии?! Так, художественный гений – есть сразу подсудимый и судия, «всех строже» умеющий ценить свой труд… И его творчество есть служение; а его служение есть «священная жертва» зовущему Богу… И именно поэтому его искусство не знает ни личной похоти, ни холодно кощунственной выдумки… Где это все в «искусстве» модернизма?..
Кризис «современного» «искусства» состоит в том, что оно утратило доступ к главным, священным содержаниям жизни и погасило в себе художественную совесть. О главном, о священном, о мудром – современному искусству нечего сказать; ибо те, кто его «творят», – не испытывают, не воспринимают, не видят этого Главного. Но именно поэтому «современное» «искусство» – или просто удовлетворяется ничтожным и пошлым (модернистическая живопись, французские романы, поэзия Северянина, беллетристика Белого, новая архитектура южногерманских городов, подавляющее большинство кинематографических пьес, музыка Стравинского и Прокофьева), или же пытается выдать свои создания за какие-то высшие «пророческие» прозрения и достижения, по-хлыстовски смешивая блуд и религию (поэзия Блока и Иванова, «экстазы» и «мистерии» Скрябина и другое). Читая это, слушая это, видя это – нельзя не испытывать чувства стыда и тоски: мучительно стыдно, что они не стыдятся «творить»