По силам ли им соблазны разнузданных страстей, прикрытых окаменевшим безбожием? Какие священные начала они могут противопоставить пафосу отрицания? Никаких. Священное открывается только духовному оку; оно не открывается ни телесным ощущениям, ни рассудку, ни животным чувствам, ни пустопорожней воле. Что может возразить нигилисту тот, кто не испытывает и не знает ничего священного? Практический материалист, с плоскими мыслями, мелкими чувствами и короткими целями, – что может он противопоставить теоретическому материалисту, утверждающему, что таким и надо быть не стыдясь? Богопустынная душа бессильна перед напором диавола: ибо диавол есть лишь верный идеолог для безблагодатности и безыдейности.
Религиозно слепые и бескрылые поколения нашей эпохи возникли не сразу и выступили совсем не неожиданно: это плод, давно завязавшийся и долго зревший. За этим умонастроением, за этим душевно-духовным укладом лежит история нескольких веков. Этот уклад возник из того, что человек ослепился закономерностью материи и стройностью рассудка; и отдал им центральное чувствилище своего духа; а душевная инерция доделала остальное. Человек зажил такими оргáнами души, которые бессильны в обращении к священному, которые будят только внешнюю поверхность предметов и отвлеченную сторону мыслей. Бытовая, техническая полезность утвердила его в этом укладе: любопытствующий наблюдатель стал успешно обслуживать прозаического корыстолюбца, и оба вместе соединенными усилиями воспитали самодовольного резонера. И когда привычный резонер и плоскодум обернулся назад и увидел внешние покровы заброшенных им святынь – он иронически и кощунственно засмеялся.
Вместе с Вольтером и вслед за Вольтером европейское человечество высмеяло и просмеяло свои святыни. Эта слепая, самодовольная и легкомысленная ирония выдавала себя и принималась за проявление света, за высшую зрячесть. А на самом деле она закрепляла в душах слепоту и религиозную немощь. Это был не только отказ от священного; это был отказ от серьезного и благоговейного подхода к священному. Эта ирония не только отрезала религиозные крылья у человека, но как бы прижигала еще своим едким ядом урезанные места: чтобы крылья и впредь не могли вырасти. Она опустошала мир и душу. И, следуя за нею, человек привыкал считать откровение вымыслом, догмат – предрассудком, молитву – чудачеством или ханжеством. Мало того, он привыкал издеваться над молитвою, над собою, прежде молившимся, но более не молящимся, и над самим Предметом своей бывшей молитвы. Религиозная слепота становилась критерием просвещенности; а жизнь, опустошенная от святыни, становилась подлинным царством пошлости.
Солнце не померкло в небесах. Но ослепшие глаза утратили его образ. Душа поверила, что солнца нет, и погрузилась во внутренний мрак.
От нас зависит выйти из этого мрака наподобие того, как вышел из него евангельский слепорожденный: ибо целительная грязь уже возложена на наши глаза и нам остается промыть их и видеть. В этом религиозный смысл нашего революционного крушения.
Без священного человеку нет жизни на земле, а есть только прозябание, кружение в порочных страстях, унижение и гибель. Что мы без святыни? – прожорливые черви, хищные звери или испуганные овцы… Живое отношение к святыне впервые делает человека – человеком; служение ей – строит его личность и созидает его характер.
Восприятие священного – пробуждает душу к жизни от сонного прозябания; и тот, кто не пережил этого, тот пусть считает себя духовно спящим. Испытать священное и узнать его – значит пережить