Вскакивая, ко всем повертываясь, он показывал старинного образца винтовку; губы его дрожали – так был счастлив, что ходил в штыки и убил настоящего турка.
Попозже в столовую, где мы сидели у самовара, вошел давешний доктор; он верхом прискакал из лагеря; был весь мокрый – папаха, худое лицо, усы, шинель.
– Вот и я, – сказал он, стаскивая с себя верхнюю одежду, – два раза чуть не слетел с лошадью в Чорох, такая чертова темень. А у вас – самоварчик. Не прогоните?
– Гляжу я на вас, – обратился он ко мне, – завтра можете взять и уехать в Ташкент, вы – чудо, а не человек.
– Нашли куда ехать, – сказал доктор, – я понимаю – в Москву, а у вас в Ташкенте – пиндинка и пыль и ничего хорошего.
– Пиндинка! – восторженно закричал он. – Верно, у меня на ноге была и на носу. А пыли такой нигде больше нет. Знаете, когда война кончится, – я не сразу туда поеду, а морем чрез Одессу и Петроград, чтобы удовольствие продлить. Я оттуда двадцать четвертого июля уехал и тогда же в последний раз в моей жизни напился. Теперь предлагайте – не хочу, а вы говорите: чудес нет, – эге! Так же приятель мой, сотник Иванов, видели? Чудовище! В дверь эту ни за что не пролезет. Начнет, бывало, баранину есть – смотреть жутко: ножищем отвалит кусок, намажет горчицы полбанки и ест, проклятый. Соответственно этому и пил; а сейчас, смотрю, шестой месяц трезвый; я ему: «Сотник, да что с тобой?» – «Не могу, говорит, война совсем меня от вина отшибла». Вы знаете, как он третьего дня позицию занял? – доктор засмеялся весело. – Послали его с сотней занять такую-то высоту; долезли они туда только ночью; видит – окоп, неподалеку, шагах в трехстах, турки стреляют; он говорит: «А, это же наша позиция», – сел под куст, человек четырнадцать часовых выслал, горчицу эту свою достал, устроился. Пластуны натаскали сучьев, развели костры, разулись, сало из карманов вытащили, наладили котелки, – ленивые все, как буйволы. Диву дались турки – перед самым носом расположились у них дяди, ружья сложили в козлы, кто захрапел, кто перед огнем поворачивается с бока на бок. Турки обождали полуночи и поползли; было их человек триста; часовых сняли, приноровились всю сотню живьем взять, по двое на каждого нашего кинулись. Сотник во сне чувствует: схватили. Вскинулся, палка ему попалась от котелка, начал ею отбиваться, кричит: «Братцы, сонных вяжут!» А пластунам главное дело обидно, что сало их потоптали, переопрокинули все котелки. Они и рассердились. Часа два шла возня. Иванов говорит: только и слышно было, как черепа трещат; осталось на этом месте сто девяносто два турка, совершенно изуродованных, а пластунам пришлось всем ружья потом менять – приклады были поломаны. Так с позиции этой и не ушли, хотя и питались неделю одними сухарями.
Много еще историй рассказывал веселый доктор. Затем мы взяли фонарь и пошли в другой дом ночевать. В свете фонаря падали большие отвесные капли теплого дождя. Глухо шумела река… Пахло сыростью, цветами и землей. Из темноты выдвинулась лодка с двумя мрачными матросами. Приглядевшимся глазам стал приметен в тумане мутный месяц.
Облака, выморосив за ночь весь дождик, поднимались на лесные скаты гор, становились белыми, отрываясь, уходили в темно-синее небо и таяли. Мы снова проехали лагерь и двигались над рекой. Перспектива ущелья то озарялась, то гасла, освещенная солнцем из-под облаков. С каждым поворотом выступали вдали то синие, то бурые, то зеленые кулисы гор; направо и налево, невидимые вчера, стояли каменные снежные вершины, курясь белыми тучами.