Это можно отнести и ко второму замечанию Бадью по поводу пустоты – к одному знаменитому аспекту марксистского мышления. Тут имеется в виду, что нам нечего терять, кроме своих цепей. Соединив революционное стремление с какой-нибудь идей (с политикой, догмой, правилами или ограничениями), теряем то особое «ничто» или абсолютную свободу, обещанную нам революцией. Было возможно всё, теперь бесконечный потенциал потерян. Осталась всего одна цель.

Ведь любая политика определяется процессом исключения: из всех (миллионов!) возможных отношений к определенному делу (к экономике, системе здравоохранения) любая политическая партия выбирает несколько. Однако люди, включая политиков, на практике более сложные существа. Прагматизм заставляет нас признать, что всему должен быть предел. Если, скажем, я хочу принять участие в какой-то благотворительной акции, это не значит, что я раздам бомжам все свои шмотки, продам квартиру и всю оставшуюся жизнь буду проводить в картонной коробке около вокзала. Политика – процесс ограничения. Лимитов и их названий.

Понт, политика и патриотизм

С чего же тогда начинается вся эта родина с ее хромыми утками? С первоначальных вдохновляющих убеждений или чувства, что «Да, это так», «Во! Так и должно быть!» или «Мой адрес не дом и не улица…». Я не шучу. Неизбежно в такой русской реальности связаны единство (одной идеи, одного слова) и бесконечное разнообразие (все потенциальные идеи или молчание до/после языка). Этот «союз» расположен за рамками любых категорий, ведь, чтобы сделать или категоризовать «одно», надо отвергнуть все остальные возможности! Абсолютность теряется. Политика – в данном случае социализм – взывает к тотальному разнообразию: «Природа человека такова, что он может достичь совершенства, только работая ради совершенствования своих современников, для их блага». Всё можно совершенствовать, только отдавая всё всем, так как, по соображениям Бадью, истина есть бесконечный результат случайных дополнений. Многообразие, обещанное политикой, в своей полной реализации доведет ситуацию до такого состояния, где исключены всякие взаимоотношения между категориями. «Абсолютно всё» на самом деле значит «никаких группировок или партий».

Другими словами, если составить «истинную» картину какой-то ситуации – скажем, все факты преступления или всё, что было, то оценить данное событие невозможно. Решение и приговор подразумевают выбор: «Вот этому я верю, а тому нет». Как только мы выбираем, то начинаем считать и называть группы, а истина бытия находится в многообразии всех доязыковых многообразий, «в чистой множественности без единства, без элементарной структурной единицы, без одного. Без какого одного? Без того, кто говорит “я”… Пустоту нельзя сосчитать, нельзя локализовать, она нигде и – везде»[9]. Как знают все лошарики и влюбленные зеленые крокодилы. У этого «всего» имени нет, так как, чтобы сказать: «Вот это всё, вот там», – я неизбежно должен быть вне данной ситуации.

Возьмем взрослую классику соцреализма, скажем «Цемент». Оказывает ли эта книга прогрессивное воздействие на психику, общество и развитие страны? Нет. Она даже не затрагивает эффективности политической риторики, т. е. возможности убедительно рассказать о «прогрессе». Убедившись, что благополучное развитие СССР зависит от результативных докладов, одно действующее лицо книги сразу слышит противоположное мнение. Достаточно рано в романе возникает понятие настоящего, убежденного коммуниста, не на словах, а по «зову сердца». Тут, соглашусь, ничего особенного нет: очередной образец того, как революционный романтизм 1920-х годов с трудом переделывается по принципам или регламентам 1930-х. Того, что действующие лица второго десятилетия XX века просто «чувствовали» правду (как рвущийся то туда, то сюда Чапаев), а теперь, после нэпа, они должны как-то излагать свои стремления более логичным, четким образом. Словами. Но, вопреки всему, старое романтическое мировоззрение еще ищет ссоры и пробивается вперед,