В воскресенье дом мой был полон с утра: французские, польские рефюжье[85], немцы, итальянцы, даже английские знакомые приходили, уходили с сияющим лицом, день был ясный, теплый, после обеда мы вышли в сад. На берегу Темзы играли мальчишки, я подозвал их к решетке и, сказав им, что мы празднуем смерть их и нашего врага, бросил им на пиво и конфеты целую горсть мелкого серебра. «Уре! Уре! – кричали мальчишки. – Impernikel is dead! Impernikel is dead!»[86] Гости стали им тоже бросать сикспенсы и трипенсы, мальчишки принесли элю, пирогов, кексов, привели шарманку и принялись плясать. После этого, пока я жил в Твикнеме, мальчишки всякий раз, когда встречали меня на улице, снимали шапку и кричали: «Impernikel is dead! Уре!»

Смерть Николая удесятерила надежды и силы. Я тотчас написал напечатанное потом письмо к императору Александру и решился издавать «Полярную звезду». «“Да здравствует разум!” – невольно сорвалось с языка в начале программы. – Полярная звезда скрылась за тучами николаевского царствования. Николай прошел, и “Полярная звезда” явится снова в день нашей Великой пятницы, в тот день, в который пять виселиц сделались для нас пятью распятиями». Начало царствования Александра II было светлой полосой.

Вся Россия легче вздохнула, приподняла голову и, будь воля, прокричала бы от всей души с твикнемскими мальчишками: «Impernikel is dead! Hourray!»

Под влиянием весенней оттепели и на наш станок в Лондоне взглянули ласковее. Наконец-то нас заметили. «Полярная звезда» требовалась десятками экземпляров, а в России ее продавали по баснословным ценам от 15 до 20 руб. с<еребром>. Знамя «Полярной звезды», требования, поставленные ею, совпадали с желанием всего народа русского, оттого они и нашли сочувствие. И когда, обращаясь к только что воцарившемуся государю, я повторял ему: «Дайте свободу русскому слову, уму нашему тесно в цензурных колодках; дайте волю и землю крестьянам и смойте с нас позорное пятно крепостного состояния; дайте нам открытый суд и уничтожьте канцелярскую тайну судеб наших!» – когда я прибавлял к этим простым требованиям: «Торопитесь притом, чтоб спасти народ от крови!», я чувствовал, я знал, что это вовсе не мое личное мнение, а мысль, которая тогда носилась в русском воздухе и волновала каждый ум, каждое сердце; ум и сердце царя и крепостного крестьянина, молодого офицера, вышедшего из корпуса, и студента, какого бы он университета ни был. Как бы ни понимали вопрос и с какой бы стороны его ни брали, все видели, что петровское самодержавие совершило свои судьбы, что оно достигло предела, после которого надобно или правительству переродиться, или народу погибнуть. Если были исключения, то это только в корыстных кружках нажившихся негодяев или на сонных вершинах выжившего из ума барства.

Полпрограммы нашей исполнено самим государем. Но – русский в этом человек – он остановился на введении и изобрел переходное время, тормоз постепенности – и думал, что все сделано.

С той же откровенностью, с которой русский станок в Лондоне обращался в 1855 году к государю, обратился он спустя несколько лет к народу и говорил своим читателям: «Вы видите, правительство признало справедливость наших требований, но исполнить признанного не умеет, оно не может выбиться из рутинной колеи казарменного порядка и бюрократической формы. Оно дошло до конца своего разуменья и пятится, и дает в сторону, и само путается в каком-то прошнурованном и приведенном в канцелярский порядок хаосе… Оно теряет голову, делает жестокости, делает ошибки, явным образом боится… Страх, соединенный с властью, вызывает озлобленный отпор, – отпор без уваженья, без обдуманности. Отсюда один шаг до восстания.