– Ну кто так пьет спирт? Какая-то чудовищная профанация!

Наконец, я получаю возможность перевести дух и набрасываюсь на луковицу.

– Кстати, – говорит доктор, закуривая сигарету. – А зачем вам, москвичу, нужно было ездить в Ленинград за гонореей? Да еще в Военно-медицинскую академию?

Честно признаться, когда я с небрежной лихостью упомянул про «свой последний трепак», я сказал доктору всего лишь половину правды. «Последний» триппер был у меня Первым и Единственным.

– Ах, доктор… – туманно говорю я и подставляю свою баночку. – Наливайте!


…Сначала нас, девятнадцати – и двадцатилетних, истекающих кровью, продырявленных и искалеченных, волокли на «вертушках» до Кабула, а потом тех, кто остался в живых, грузили в транспортные самолеты ВВС и везли уже до Ташкента. А оттуда на специально оборудованном самолете гражданской авиации – в Ленинград…

Заканчивался первый год этой дерьмовой войны в Афганистане, и я, к счастью, был ранен всего на одиннадцатый месяц своего пребывания там.

Недели через три-четыре, в Ленинграде, когда я уже начал вставать и даже мог доползти до туалета, где всегда пахло прокисшей мочой и стоял неистребимый запах анаши, мне прямо в академию пришла медаль «За отвагу». Наверное, награждали всех, кто не сдох тогда под Джелалабадом. Потому что лично я за собой никаких подвигов не помню и особой отваги нигде не проявлял.

Днем меня поздравили с медалью врачи и сестры нашего отделения, а ночью вся наша палата – двое русских, один туркмен, один хохол и два «наших» афганца – в компании с дежурной сестрой, санитаркой из реанимации и процедурной сестрой устроили грандиозную пьянку и гуляли «под большое декольте» чуть ли не до утра.

Вот именно в ту ночь я и схватил гонорею. Процедурная сестра была старше меня на семь лет – ей тогда уже было двадцать восемь, и это была первая Настоящая Женщина в моей жизни. Писюхи, с которыми я путался еще в цирковом училище и вообще до армии, не выдерживали с ней никакого сравнения!

Даже сейчас, спустя одиннадцать лет, несмотря на триппер, которым она меня тогда наградила, я вспоминаю о ней с благодарной нежностью…


– Мне нужна справка, доктор, – говорю я напрямую, потому что вдруг понимаю, что не имею права пудрить мозги доктору.

Я пью его спирт и сожрал его луковку, и я не должен ему врать, как плохо я себя чувствую, только для того, чтобы выудить из него паршивое освобождение от работы, которое явится всего лишь первым, крохотным звеном в цепи моего дальнейшего глобального вранья и ухищрений…

Этот длинный, тощий, вечно полутрезвый еврей, болтающий по-узбекски так же, как по-русски, и совершенно не знающий еврейского, – достоин правды. Хотя бы ее небольшой части.

– Мне нужна справка, Анатолий Рувимович, что я не могу больше выходить в манеж и работать свой номер. И что мне требуется длительное лечение. Для того, чтобы это выглядело правдоподобно, могу сообщить вам, что у меня под левой лопаткой, в полутора сантиметрах от десятого и одиннадцатого позвонков, имеется замечательная, размером с половину куриного яйца, дырка от минометного осколка, вовремя извлеченного из меня умельцами кафедры полевой хирургии. Может быть, вам это поможет? Но мне, доктор, нужна такая справка, чтобы меня тут же отпустили из программы домой в Москву, потому что я не хочу быть здесь пристреленным каким-нибудь кретином-узбеком или охуевшим от страха турком-месхетинцем! Я это уже все кушал в Афгане. С меня хватит…

Несколько секунд доктор разглядывает меня поверх очков на удивление трезвыми глазами и, наконец, говорит: