– Не знаю. И не так это важно. Спокойной ночи.

– Ну понятно, – протянула жена с интонацией прозорливой консьержки. Я не выносил этот ее тон, но ссориться не хотелось.

– Иди ложись, пожалуйста. Люблю тебя, Елена. – Я поцеловал ей руку, давая понять, что больше отвлекаться не намерен. – Ты у меня красивая.

Рим, апрель 1920 года

Двери на террасу были открыты; стояла необычная для апреля жара, и в просторном зале к полудню стало душно. Сергей Павлович Дягилев в ночной рубашке до пят, в остроносых войлочных туфлях сидел на террасе в плетеном кресле, повернувшись спиной к яркому солнцу. Рядом на круглом столике лежали листы партитуры, время от времени он делал в них заметки карандашом, но большую часть времени слушал, прижав ладони ко лбу. Из глубины апартаментов звучал рояль, иногда музыку дополнял звон трамвая.

– На двадцать второй странице, с третьего по седьмой такт, – крикнул Дягилев, – нет, прямо до восьмого, Игорь! Надо сочинить хороший аккомпанемент для этой темы. А первые два такта в картине вычеркиваются, лишние они.

– Я не могу настроиться на Перголези, не получается! – Композитор взял неблагозвучный аккорд. – Слишком большие различия в ощущении времени и движения! Перголези во сне мне является и грозит палкой. В лучшем случае могу переписать его со своим «акцентом», Серж, но и то не знаю, получится ли.

– Надо сделать, чтобы в хореографии не вышло скучно, – спокойно пожал плечами Дягилев. – Ничего более.

Стравинский закурил и вышел на террасу.

– Пусть Леонид подстраивается под музыку… так будет правильно, в том числе хорошо для танца, – сказал он.

Лицо Дягилева, с большими темными кругами под глазами, страдальчески сморщилось, уголки глаз опустились, брови, наоборот, поднявшись, сложились буквой «л», удивительно точно повторяя линии тонких усов, монокль повис на черном бархатном шнурке.

– Я человек театральный… – он вытянул вперед руку в широком рукаве рубашки.

– Но вы не композитор, Сережа, – быстро вставил Стравинский.

– И слава богу, что не композитор! – выкрикнул импресарио внезапно. – А вот п-почему, позвольте спросить, почему я должен, собственно, быть им?! – При сильном волнении Дягилев начинал заикаться.

– Потому что издевательство над старой музыкой мне претит. Никогда вы этого понять не сможете, вам-то все равно! – Стравинский курил, расхаживая по террасе, иногда он задерживал взгляд на древних постройках Рима, стекла пенсне отражали то солнце, то крыши и купола. – Публика ваш бог.

– Ну хватит! – Дягилев вскочил и подбросил листы партитуры. Он был на голову выше композитора и в широкой рубашке казался огромным. Со стола грохотом полетел кувшин с лимонадом. – Уже двадцать лет мне твердят, что я нич-чего не понимаю в музыке, потому что я не композитор. Нич-чего не понимаю в живописи! Потому как не художник! Надоело! – теряя домашние туфли, Дягилев свирепо пинал нотную бумагу, норовя загнать листы в лимонадную лужу. Листы разлетались, он их догонял и пинал снова.

Стравинский отступил к парапету террасы и отвернулся, выжидая. Его ботинок, высокий, украшенный модной кнопкой, отстукивал плавный ритм, гармонирующий со спокойными силуэтами крыш. Композитор выглядел щеголем: клетчатые брюки, нарядный галстук и напомаженные волосы. Вокруг террасы были крыши старинных домов, между ними виднелся купол Пантеона.

– Как выдержать это, господи?! И зачем? Зачем мне все это? – неуклюже переступая босыми ногами, продолжал стенать Дягилев. Со лба у него катился пот, пенсне на черном шнурке раскачивалось на полотне рубахи – фигура напоминала громоздкие, внезапно взбесившиеся напольные часы. – Почему вы носком стучите?! – импресарио вдруг брезгливо уставился на ботинок Стравинского, будто увидел насекомое.