То есть как-то случилось так, что одна хвороба повлекла за собой другую, ибо художественный талант есть отклонение от нормы, почти болезнь; прекрасная, общественно полезная, но болезнь. Всё-таки норма – это приоритет семейного интереса и потребность в простом труде. А когда человек творит новые миры и населяет их живыми людьми, куда более интересными, чем соседи, да еще повествует о них в третьем лице, как бы со стороны Всевидящего Ока, проникая в сокровенные мысли и тайные поползновения души, – то это уже будет не сказать чтобы и человек.
В том-то всё и дело, что писатель – не человек. Вернее, он наполовину иной, поскольку у него тоже побаливает печень и слабеет зрение, по сравнению с его современниками, иной на ту самую половину, что приближает его к замыслу Создателя, к образу мыслителя и творца. Недаром в просвещённом обществе с художником носятся как с писаной торбой. Поскольку публика если и не понимает, то чувствует, что, например, писатель есть продолжение какой-то высшей функции на земле.
Сам по себе он может быть пьяница и безобразник, но его творения представляют собой источник благородного беспокойства, помимо которого человечество не способно полноценно существовать. В частности, публика если не понимает, то чувствует, что литература ее как-то возвеличивает, приближает, поскольку каждому Сидорову очевидно: если великий Лермонтов мог написать «Тамань», а он русский и человек, то и со мной, Сидоровым, не все так просто, потому что я тоже русский и человек.
Впрочем, эта логика исподволь работает только в просвещённом обществе и в более или менее культурные времена, – нынче у нас не то. Нынче мир до того пресытился литературой, что, явись сейчас новый Лермонтов, его и не заметили бы, и он прожил бы свои двадцать семь неполных лет, околдовав только два десятка полусумасшедших метроманов, и застрелили бы его по ошибке при входе в торговый центр.
Точно, мир не стоит на месте: когда писателей было мало, среди них попадались гении, которым поклонялась нация, как божкам, а когда писателей стало много, масштаб дарований как-то резко усреднился и они перешли на положение кактусистов, краснодеревщиков и бродяг.
Итак, в маленьком Лермонтове произошел своего рода переворот, и он начал сочинять так рано, как, пожалуй, никто из наших великих не начинал. Вообще у него всё было не по годам. Мальчиком он писал вполне взрослые, отточенные стихи. Отроком мыслил не просто зрело, а как пристало настоящему мудрецу. Впервые влюбился десяти лет от роду, причем по-настоящему, по-мужски. С младых ногтей мучился страхом смерти, а если ребенок постоянно думает о небытии, то от него точно жди «Патетической симфонии», теории относительности, «Мертвых душ». Учась в Благородном пансионе при Московском университете, он уже был похож на сердитого старичка.
Недаром товарищи его не любили ни в пансионе, ни в университете, который пришлось оставить по причине академической неуспеваемости, ни потом, в Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Не любили больше за то, что он был слишком не такой, как все, и ненормально самолюбив.
Заметим, что эгоцентризм Михаила Юрьевича по молодости лет складывался из того, что он: 1) как Гоголь, чувствовал в себе предназначение необыкновенное, 2) стеснялся своего мелкотравчатого дворянства, 3) был нехорош собой.
Против правды не пойдёшь: Лермонтов действительно был мал ростом, кривоног, простоват лицом, очень плотен торсом и отличался непропорционально большой головой, какие бывают у карликов и детей. Между тем он был чрезвычайно влюбчив, боготворил женщину, и, может быть, основной движущей силой его творчества на первых порах оказался комплекс, который вытекал из противоречия между отталкивающей внешностью и ощущением права на всех хорошеньких в провинции и столицах. То-то он был сильно озлоблен против прекрасной половины человечества и оттого желчен, мелко мстителен, изобретательно жесток до такой степени, что позволял себе поступки, на которые не отважится даже относительно порядочный человек.