образ, соответствующий сюжетике, с одной стороны, произведений самого Гоголя, а с другой – традиции «готического» романа (Ф.Г. Дюкре-Дюмениля, A. Радклиф,М.Г. Льюиса,Ч.Метьюрина, Ж. Казотта), кладбищенской поэзии (Э. Юнга), текстов «неистового романтизма» (Ж. Жанена, Сентина, B. Гюго), теософоской и мистико-спиритуалистической литературы (Я. Беме, И.Г. Юнга-Штиллинга, Фомы Кемпийского, отцов церкви)>22.

В одной из своих последних работ Ю.М. Лотман писал, что в литературе тема смерти есть прежде всего проблема сюжета: текст, повествующий о смерти персонажей, позволяет понять описываемую реальность как нечто осмысленное и априори предопределенное [Лотман 1993. 1-13]. Смерть страшит, но она же и увлекает, поскольку проясняет открытое. Под таким углом зрения обыгрывание смерти – не итог и не кульминация, а инициальная ситуация, завязка сюжета. В литературе репрезентация смерти обнаруживает зависимость от ситуации текстопорождения и связываемого с ним контекста [Bronfen/Goodwin 1993: 4]. Но вопрос состоит в том, каковы эти условия и с каким именно контекстом (религиозным, литературным, научным и т. д.) мы имеем дело. Очевидно, что контексты эти могут быть разными. Для христианского сознания любая смерть в конечном счете есть мнимая смерть: «Оживут мертвецы Твои, восстанут мертвые тела! Воспряните и торжествуйте, поверженные в прахе…» [Ис 26:19]. Умершие восстанут и, как уверял Тертуалиан, обретут прежнюю телесность («И вот восстанет тело, все тем же, тем же самым, тем же без изменения»)>23. Между тем то же самое убеждение, выраженное средствами литературы и искусства, куда более вариативно и метафорично: литературные тексты, использующие мотив мнимой смерти, предоставляют для этого особенно богатые возможности. Так, например, в конце XIX века православный богослов Е. Тихомиров ополчается на протестантских авторов за богохульное истолкование воскресения Спасителя в терминах медицины, как пробуждение мнимоумершего: «рационалисты прошлого столетия (и между ними – в особенности – Х.Э.Г. Паулюс, К.Ф. Бардт, Ф.Э.Д. Шлейермахер), утверждали, что Иисус Христос не умер на кресте, а только приведен был в состояние летаргии и потом, в прохладном каменном гробу, снова приведен был в чувство – попечением друзей и сильным запахом ароматов. После этого Он показывался ученикам в разных местах и, наконец, изнемогая в томительных страданиях, умер где-то в неизвестности» [Тихомиров 1999:102]. К середине века именно христологические декларации о радикальном обновлении мира придают традиционному мотиву мнимой смерти историософскую глубину. В европейской литературе наиболее ярким примером в данном случае могут служить исключительно влиятельные для своей эпохи романы Жорж Санд «Консуэло» и «Графиня Рудолынтадт» (1843–1844). Загадочный герой «Консуэло» граф Альберт фон Рудолынтадт страдает «припадками непробудного сна», чем-то «вроде оцепенения» [Жорж Санд 1981:123]. В конце романа Альберт умирает (успевая перед смертью обручиться с главной героиней романа, Консуэло, напомнив тем самым о вящей традиционности фольклорного мотива «соумирания мужа и жены») [Еремина 1991], но, как сообщается в эпилоге и выясняется из продолжающего «Консуэло» романа «Графиня Рудолынтадт», графа погребают заживо. Из могилы Альберта спасает мать, Ванда фон Прахалиц, знающая о припадках сына и ранее сама пережившая мнимую смерть и преждевременные похороны. Отныне в развитие истории, растянувшейся на сотни патетических страниц, повествование о жизни графа, умершего для окружающих, соотносится с рассказом о летаргии, погребении и спасении графини. Рассказ завершается счастливо: героиню, лежащую в бессильном оцепенении под гробовой плитой, спасает ее друг-врач, догадывающийся о возможности ужасной ошибки и похищающий тело из фамильного склепа. Мистериальный подтекст совпадения судьбы матери и сына очевидно знаменует в романе Санд новое рождение и предвосхищает некое равно религиозное и революционное обновление мира. У текста Санд был и другой, сегодня менее очевидный, но вполне конкретный адрес, отсылающий к христианско-социалистическому учению П. Леру (трактату «De l’humanite», 1840). В развитие идей К. А. Сен-Симона Леру полагал, что жизнь индивидуума неавтономна, а зависит от коллективного бытия «солидарных» друг с другом людей. «Солидаризм» или «социализм» (считается, что именно Леру ввел этот термин в политическую теорию) не имеет в истории временного ограничения: живущие сегодня наследуют живущих вчера и предвосхищают тех, кто будет жить после них. Преемственность между умершими и живыми есть единство «человека-человечества» (l’homme-humanite), объяснявшееся самим Леру вполне эзотерически – как результат перерождения, метемпсихического продолжения уже существовавших жизней. В своем понимании истории Леру не был одинок. Естественно-научные доводы в пользу «метемпсихического» единства человеческой истории в эти же годы высказывал известный зоолог и натурфилософ, профессор Бернского университета Ж.М. Перти («Die mystischen Erscheinigungen der menschlichen Natur», 1861). «Консуэло» и «Графиня Рудолынтадт» иллюстрируют учение Леру в описании судьбы Альберта, чьи странные припадки и обмороки, как выясняется к концу дилогии, есть результат «реинкарнации», а конкретно – памяти о судьбе Я. Гуса. В России учение Леру было востребовано сторонниками М.В. Буташевича-Петрашевского [Seddon 1985: 52]. В 1840-е годы им зачитываются в кружке Герцена – Огарева – Грановского [Панаев 1950: 242]