Увидев это почти умильное выражение на твердом черноусом лице профессионального проходимца, Мюрат невольно фыркнул и покачал головой, заставив свои локоны беспокойно колыхнуться.
– Ну и физиономия! – воскликнул он и пригубил вино. – У вас удивительное лицо, Огинский. Вас, наверное, любят женщины, и вы, вне всякого сомнения, отвечаете им взаимностью. Вы алчны, трусливы, бесчестны, вы обладаете едва ли не всеми известными человечеству пороками, но ни один из них почему-то не оставил ни малейшего следа на вашей физиономии. Она подобна зеркалу, которое способно отразить все что угодно, но не может при этом хранить отражения. Что ангельское личико, что звериный оскал – зеркалу все едино: лишь только отраженный им образ исчезнет из поля зрения, оно вновь становится пустым и гладким. То же и с вашим лицом. Бог мой, у вас внешность героя! Если бы у вас хватило денег, чтобы заплатить живописцу, и если в вы имели дом, где можно было бы повесить картину, люди приходили бы полюбоваться на ваш портрет и спустя столетия после вашей смерти. «Какое прекрасное, значительное, исполненное внутреннего благородства лицо! – сказали бы они. – Какая правильность черт, какое мужество во взгляде, какая осанка! Вот истинный герой великих событий прошлого! Вот образец для подражания!» Несчастные! Знали бы они, что восхищаются подлой физиономией пройдохи, труса, неудачливого интригана, лгуна и прохвоста!
Пан Кшиштоф стойко выдержал этот внезапный шквал гасконского остроумия, обильно сдобренного презрительным сарказмом. Сказать по правде, он привычно пропустил мимо ушей львиную долю высказанных маршалом тяжких оскорблений, справедливо полагая, что, оскорбляя его, Мюрат в первую очередь унижает самого себя.
Словом, насмешки Мюрата скатились с пана Кшиштофа, как с гуся вода. Он промолчал, ограничившись еще одним почтительным полупоклоном. Мюрат, впрочем, и не ждал ответа, поскольку знал своего порученца как облупленного. Закончив презрительную тираду, он залпом осушил бокал и наполнил его снова, даже не подумав предложить вина собеседнику. Пан Кшиштоф терпеливо стоял у двери, исподтишка разглядывая маршала. Мюрат был без сюртука, в тончайшей батистовой рубашке, отороченной по воротнику и манжетам дорогим брабантским кружевом. Ворот рубашки был распахнут, открывая лоснящуюся от пота грудь; слегка одутловатое, украшенное большим гасконским носом лицо в обрамлении иссиня-черных кудрей пылало нездоровым румянцем, глаза подозрительно поблескивали из-под припухших век. Судя по этим признакам и непривычному многословию, Мюрат уже успел основательно приложиться к бутылке, что было для него, в общем-то, нехарактерно. Из этого следовало, что никаких военных действий в ближайшее время не предполагалось и король Неаполя решил на свободе заняться устройством своих личных дел.
Пан Кшиштоф мысленно поморщился. С одной стороны, военными действиями он был сыт по горло, и их отсутствие его нисколько не огорчало. Но Мюрат явно что-то задумал, а его задумки оказывались для пана Кшиштофа опаснее всех русских и французских пушек, вместе взятых.
– Ну, – в очередной раз отхлебнув из бокала, требовательно проговорил Мюрат, – что вы молчите? Стоите в углу, как канделябр, и молчите... Я, кажется, с вами разговариваю, сударь!
– Я слушаю, мой маршал, – почтительно ответил Огинский и добавил: – К вашим услугам.
– Я спросил, где вас носило все утро, – напомнил Мюрат. – Впрочем, можете не отвечать, я и так знаю, что вы устраивали какие-то свои делишки. Я видел в окно, как рота Лурье возвращалась рано утром от реки, а перед рассветом, кажется, слышал ружейную пальбу со стороны того оврага... Что бы это значило, а?