Интересны наблюдения Н. Щеголева в статье «Мысли по поводу Лермонтова», кажущиеся сегодня несколько архаичными: в свое время они должны были встретить у читателя сильнейший интеллектуальный и эмоциональный отклик. Особенно с учетом того, что автор последовательно проводит мысль о том, какое влияние Лермонтов оказал на его «личную жизнь». Н. Щеголев полагал, что нужно отбросить раз и навсегда набившие оскомину клише вроде «солнце русской поэзии», «великий русский поэт» и т. д. Поэты достойны того, чтобы сделать нашу любовь к ним «умнее, активнее».

Он акцентирует обстоятельство, связанное с предпочтениями Лермонтова в области стиховедческого искусства – пристрастие к использованию мужской рифмы в стихах и поэмах. По мысли критика, мужская рифма символизирует «скованность», «самоурезывание, самоограничение», «так как мужская рифма вообще менее свойственна русскому языку». Писать поэмы «одной лишь мужской рифмой был явно неблагодарный труд, но никаких трудов не боялся Лермонтов, чтобы себя сковать». Лермонтову на этом пути сопутствовала не только удача, иногда он «бывал побежденным».

Одновременно, считает Н. Щеголев, Лермонтов внес «в русскую литературу хаос своей путаной души». Именно от него идет линия, ведущая к музе мести и печали Некрасова, к музе «пышноволосого аристократа, носившего в себе немецкую кровь, отравленную русской неспокойною кровью», – Блока.

Историю собственного восприятия поэзии Лермонтова эмигрант описывает в картинах тяжелой борьбы с собой: «я много жил Лермонтовым», – признается он, – «много прикидывал к своей слабой, но – слава Богу – незавершенной личности его могучую личность». Поэт-эмигрант будто стремился к тому, чтобы сбросить с себя груз тревожной, болезненной лермонтовской лирики, с этой целью он увлекся Пушкиным, Тургеневым. «Лермонтов не то что отошел на задний план, но где-то во мне притаился и ждет минуты, когда я снова устану выздоравливать, когда мне захочется надрыва, а я – русский, и мне соблазнительны надрывы…»

Н.Щеголев, как некоторые его старшие товарищи по журналистскому цеху, дает полезный пример не «хрестоматийной», стандартизированной коммуникации с классиками, заостряет внимание на том, что пребывает «за строкой» школьных или вузовских учебников.

По этому же пути пошел Н. Петерец, считавший, что цель критики – «не истолковывать писателей, не расставить их на полочках, не нарезать для них готовые ярлыки, а быть возбудителем творческого духа читающего, хотя бы через протест в его душе». Свои размышления о писателях он рассматривает как нечто, противоречащее жанру «критико-биографического очерка»; ведь в них нет указания на даты, в них нет и «ни одного анекдота», служащего у иных «вкусной приправой» к весьма далекому от эстетического и этического вкуса разговору о классиках. Метод критического исследования, который использовали в своих статьях С. Курбатов, Г. Г. Сатовский-Ржевский, Н. Петерец, М. Шапиро, Н. Устрялов и другие, восходил к субъективному направлению, заданному еще в начале XX века и в существенной степени обогащенному писателями «русского Китая».

Несколько запоздавшим ответом на рефлексию Н. Щеголева по поводу Лермонтова, вероятно, является статья А. П. Вележева «Невысказавшийся гений» (1941). Да, в стихах Лермонтова нередки срывы, «не вяжущиеся с его славой великого поэта, нет в них отточенности и изящества пушкинского стиха; нередко грешит поэт против языка; встречаются у него технические неточности, самозаимствования». Но эти факты, редкие и ощутимо незначительные, не отменяют того, что Лермонтову в высочайшей степени были присущи и непогрешимый вкус, и необыкновенная одаренность, и безошибочное чувство красоты. Именно от Лермонтова, – подтверждает А. П. Вележев известное к тому времени мнение, – идет линия прозы, продолжателями которой были Тургенев, Чехов и Бунин.