Хотя… Рано, ох, рано батькивщина Земли Русской знову загуляла напропалую и забражничала горилкой. Не успеют безусые парубки подрасти, а жинки поменять чоловиков, как случится «Майдан»… И теперь уже Кавалер Большого Креста ордена Почётного легиона – еще не лысый дидько Президент, дающий по Европам гопака, внезапно сменив гендер, станет ласковой беременной женщиной, хоть и с шахтерскими корнями, но швейцарскими счетами, и с легкой недоуменнной грустью уступит свое теплое, насиженное местечко в несущемся локомотиве истории… Кому? Да хотя бы этой всенародно-коханой красотке с косой, на поверку оказавшейся – Кощеем Бессмертным. С яйцами. И по новой моде – уже не от Фаберже, а от Евросоюза… Или кому другому. Впрочем, как вы, надеюсь, понимаете, все это не имеет к нашей истории, ну, абсолютно никакого отношения. Да и времена пока другие… Хотя мало ли что может случиться в будущем… Или в прошлом…
В общем, это я все к тому, что по национальности она себя считала русской, даже пошла в Махачкале в церковь и крестилась под именем Елизаветы. Правда, так мы ее называть не будем. Под таким именем ее знает Господь.
Они вошли тихо, за добычей… За ней. Их было не пятеро… Их было трое…
– Почему их трое? – обливаясь холодным предательским по́том, с тупым, звериным испугом думала она, съежившись и словно уменьшившись в своих человеческих, земных размерах, задеревеневшими, почти каменными кистями рук намертво сжимая черную пластмассовую рукоятку большого, дрожащего кухонного ножа…
Она стояла, вдавливаясь дрожащей мокрой спиной в холодную белую стену, спрятавшись за открытую настежь, почему-то обшарпанную, омертвевшую дверь в кабинет музыки новой, только что отстроенной школы. Голосовые связки в пересохшем, першащем, перехваченном пульсирующей болью горле, словно обмотанном колючей проволокой, горели и ныли, не в силах не только произвести членораздельно слово, но даже выдавить простой мычащий звук.
Они молча заглянули под парты, во встроенные шкафы, зачем-то приподняли крышку пианино. К двери даже не подошли. Значит, больше не чувствовали Алину, не ощущали. От злости даже разбили люстру. Порычали, поклокотали, повыли, поразмахивали блестящими острыми ножичками… И ушли быстро, оставив одного сторожить, того самого, психопатного. От скуки и наглости он задремал, сев за учительский стол и положив голову на руки.
– Неужели же вам никогда никого не хотелось убить?! Мне жалко вас, вы не любили… – вдруг услышала она откуда-то издалека, изнутри, сквозь ватную усталость, свой собственный, непонятно к кому театрально обращенный голос… И ей хотелось… ох, как хотелось убить… безумно, зверски.
Она, выждав время, на цыпочках выбравшись из укрытия, беззвучно и осторожно, словно скользя по канату, подкралась к нему и сладострастно приставила нож холодным, зазубренным острием к его шее, сбоку. Она жаждала видеть его лицо, его испуганную, искаженную болью рожу… Он, очнувшись, вскинул голову, пытаясь вскочить, но она надавила сильнее, сталь легко проткнула мягкую, эластичную кожу, и он, отшатнувшись, упал со стула…
– За что, за что? Не надо! – кричал он, дергая плечами, словно пытаясь выпрыгнуть из своего собственного тела.
– За то, – выдыхала она, все сильнее нажимая коленом ему в пах, чувствуя исходящее тепло его тела и мерзкий, гнилостный запах изо рта. Глаза его были маленькими, черненькими, их хотелось выковырять, в них гнездился отвратительный болезненный ужас. Они плакали, словно мочились…
Она воткнула нож ему в горло, потом еще. Он рычал, булькал, как болотный газ, выпуская воздух разорванным кадыком, открывал рот, пытаясь вдохнуть, дергал бесполезными уже руками и смешно дрыгал короткими волосатыми ногами в одном, как-то еще держащемся на большом пальце правой ноги шлепанце. Его кровь, густая, липкая, изрыгнулась горячим фонтаном в ее восторженное, опьяненное мщением лицо, доставляя ни с чем не сравнимое физиологическое, почти сексуальное удовольствие. Кровища пропитала ее белую блузку и медленно стекала в глубокую ложбинку между грудей. Через несколько секунд он дернулся в последний раз и затих, застыв на полу в нелепой изломанной позе. Голова свисала набок, как у игрушечной тряпичной куклы. Посреди комнаты в остывающей луже одиноко стоял потерянный шлепанец.