Отец сказал мне “Я тебя люблю” всего однажды – перед самым моим отъездом в Штаты, в колледж. Мы стояли на берегу Огненной Земли. В антарктический холод. “Мы вместе прошагали по всему этому континенту… Одни и те же горы, один и тот же океан, сверху донизу”. Родилась я на Аляске, но ее не помню. Он – когда был в доме престарелых – вбил себе в голову: должна помнить, и в конце концов я притворилась, что знаю Гейба Картера, что помню Ном и медведя в поселке.

Поначалу он все время спрашивал про мою мать: где она, когда приедет. Или ему чудилось, что она тоже здесь, и он с ней разговаривал, заставлял меня ее кормить – одну ложку ему, другую ей. Я тянула время. Она собирает чемоданы, она приедет. Когда он поправится, мы заживем все вместе в Беркли, в большом доме. Он успокоенно кивал и только однажды сказал: “Врешь, как дышишь”. И сменил тему.

Однажды он взял и отделался от нее. Прихожу, а он лежит на кровати и плачет, свернувшись калачиком, как ребенок. Он рассказал все с начала до конца, словно бы в шоке, с подробностями, которые не относились к делу, словно очевидец какой-то кошмарной аварии. Они плыли на пароходе по Миссисипи; моя мать сидела в каюте и играла в карты. Теперь туда пускают цветных, и Флорида (его сиделка) обчистила их как липку – выиграла все их деньги, до последнего цента. Моя мать поставила всё, сбережения всей их жизни, в последней партии в пятикарточный дро-покер. Одноглазый свободный валет. “Почему же я сразу не догадался, – сказал он, – когда увидел, как эта прошмандовка скалит свои золотые зубы, пересчитывает наши денежки. Она отвалила Джону – вон он, нашему Джону – четыре тысячи, не меньше”.

– Закрой хлебало, сноб! – сказал Джон с кровати рядом. И вытащил из корешка своей Библии шоколадку “Херши”. Ему не разрешалось есть сладкое, а шоколадка была та самая, которую я днем раньше принесла отцу. Из-под подушки Джона торчали очки моего отца. Я взяла их. Джон принялся стонать и выкрикивать: “Ноги! Ноги мои ноют!” Ног у него не было. Диабетик, ноги ампутированы выше колен.

На пароходе отец сидел в баре с Брюсом Сэссом (мастером алмазного бурения из Бисби). Они услышали выстрел, а потом, спустя долгое время, громкий всплеск. “Мелочи на чаевые у меня не было, но мне не хотелось оставлять доллар”. “Сноб-скупердяй! Как всегда!” – вставил Джон со своей кровати. Отец и Брюс Сэсс побежали к правому борту и успели увидеть, как течение уносит мою мать. В кильватере парохода алела кровь.

Он скорбел по ней только день – в тот день, зато про ее похороны толковал несколько недель. Собрались тысячи человек. Ни один из моих сыновей не пришел в костюме, но я чудесно выглядела и была мила со всеми. Был Эд Титмен, и посол, служивший в Перу, и дворецкий Доминго, и даже старый швед Чарл Блум из Маллана, штат Айдахо. Как-то Чарли сказал мне, что всегда кладет в овсяную кашу сахар. “А если у тебя нет сахара?” – спросила я. Умничала, нахалка. “Фсе равно клаа-ду-у”.

В тот же день, когда отец отделался от моей матери, он перестал меня узнавать. И с тех пор командовал мной, как секретаршей или служанкой. Однажды я все-таки спросила у него, где я. Я сбежала. Дурная кровь, уродилась в Мойниханов, вся в мать и в дядю Джона. Просто однажды после обеда взяла и укатила, прямо от дома престарелых умчалась по Эшби-авеню с каким-то никчемным латиносом на “бьюике «четыре дырки»”[43]. Мужчина, которого он описал, – и впрямь “моего типа”, сомнительные личности с темными волосами – моя слабость.

У него начались галлюцинации, почти беспрерывные. Мусорные корзины оборачивались говорящими собаками, тени от веток на стенах – солдатами на параде, с толстухами-сиделками все понятно – это ж шпионы в женском платье. Он без умолку рассказывал про Эдди и Маленького Джо; и никто из его реально существовавших знакомых, похоже, под этими псевдонимами не скрывался. Каждую ночь они пускались в какие-то молодецкие, несусветные приключения: на борту корабля с грузом патронов на рейде Нагасаки, на борту вертолета в небе Боливии. Мой отец хохотал, безудержно и непринужденно – таким я его никогда не знала.