– Вон, вон, смотри, тот серый вздернет ее сейчас на рога! Ну же, ну. Мышоночек, серенький, бей! – говорила соседка Туты в царском шатре, супруга одного из первых критских сановников, Эранна, дочь Фраизоны.

Тута подсел к ней, уйдя потихоньку с почетного места в сонме царских скопцов.

– О-о-о! Мимо, мимо опять! – застонала Эранна, как от боли, от неутоленной похоти. – Увалень глупый, медведь косолапый! Чуточку бы левый рог повыше – и распорол бы ей живот, как ножом!

Сквозь опаловую розовость румян, белил, притираний искуснейших – «вечную молодость», тоже одно из чудес хитрецов-дедалов, проступали по всему лицу ее, а особенно около густо накрашенных, точно кровью намазанных губ, тонкие морщинки – «трещинки в стене побеленной», как смеялись над ней завистницы. Вельможно-породиста, жеманна, притворна, с виду как лед холодна, целомудренна, а на самом деле тайная распутница, Эранна была, на Тутин вкус, прелестна.

Подсев к ней, он зашептал ей на ухо любезности и жадно заглядывал в низкий, до пояса, вырез платья из драгоценной ткани, двуличневой, зелено-лазурной, как морская вода, с золотым и серебряным шитьем – тонкими стеблями водорослей, завитками раковин и летучими рыбами. Вырез, как у всех критских женщин, обнажал сосцы. К невинной наготе египетской Тута привык, но здесь было иное.

О, эти два яблочка – «сладкое яблочко, съесть тебя хочется!» – два сосца неувядаемых у сорокалетней женщины, как у шестнадцатилетней девочки, – два острых кончика, смугло-розовых, тоже подкрашенных, и на каждом рдяная точка румян, капелька крови на острие ножа!

«Чтобы груди от родов не портились, вытравляют плод», – вспомнил Тута еще одну хитрость хитрецов-дедалов.

Эранна, видя, что не скоро будет то, о чем она томилась, отвернулась от ристалища со скукою, заметила Тутин жадный взгляд, услышала страстный шепот и улыбнулась ему:

– Что ты все шепчешь?

– Песенку.

– Какую?

– А вот слушай.

Говорили по-египетски: она хорошо знала этот язык, модный при здешнем дворе.

Тута подсел ближе и зашептал ей на ухо:

Быть бы мне черной рабыней, ее раздевающей, —
Всю наготу сестры моей увидел бы я!
Быть бы рабом, одежды ей моющим, —
Надышался бы я благовоньями тела ее!
Быть бы мне перстнем на пальце сестры моей —
Вечно б носила она, берегла бы меня!
Быть бы мне миртовой вязью на груди ее —
Зацеловал бы я сосцы моей возлюбленной!

– Хороша песенка? – спросил он.

– Недурна.

– А есть другая, еще лучше.

– Ну-ка, скажи.

Он опять зашептал:

Мой царь, мой брат, мой бог!
Как сладко мне в воду с тобою сходить,
К распускающимся лотосам!
Как сладко с тобою купаться вдвоем,
Наготу мою тебе показывать
Сквозь льняную ткань, прозрачную,
Благовоньями облитую!

И, нагнувшись к вырезу, вдохнул запах мускуса, мирры, туберозы мучительной и чего-то еще сладкого, страшного, как бы женского тела-тлена. «Ужо провалитесь все в преисподнюю!» – почудилось ему в этом смраде благоухающем.

– Какое это благовоние у сестры моей? – полюбопытствовал.

– А разве у вас нет такого в Египте? Весь Мемфис, говорят, как склянка с благовониями.

– Такого нет, такого нет нигде! – прошептал он. – Оно, как ты… пьяное.

Чуть не сказал: «распутное». А если б и сказал, может быть, не обидел бы.

– Благодарю за любезность! – рассмеялась Эранна. – А господин мой пьяных любит? Знаю, знаю, зачем ездил на Гору, за кем подглядывал! – пригрозила ему пальчиком.

«Уж не знает ли, как на плечах Гингра скакал?» – смутился Тута и переменил разговор.

– Есть у нас в Египте, на стенах святилищ, изображения: богиня любви, Изида-Гатор кормит грудью царя, прекрасного отрока; как младенец ко груди матери, он припадает к сосцам божественным…