– Да не убивал я ее! Сами они помирают. Меня смерть никак не берет, а старухи мрут. Так виноват я или нет?
Заварзин успокоил его, утешил и отправил домой. Наутро примчался председатель – молодой еще парень, нездешний, и с расспросами: мол, можно ли доверять Ощепкину? Хоть и за девяносто ему, а крепкий еще, как смолевой пень. Кто его знает, в сердцах шарахнет кулаком старушонку, много ли ей надо? Говорят, он злой бывает, нервный. Как ни говори, в тридцатых годах в тюрьме сидел, а потом в ссылке жил, после раскулачивания. Заварзин посмеялся и поручился за старика, однако и у самого в душе ворохнулся червячок. Особенно когда стало известно, что Ощепкин из Яранки пропал. Ушел куда-то – и с концами. Хозяйство у него кот наплакал – пяток ульев да пяток овец с коровой, но все равно глаз нужен. А тут неделю нет, вторую, третью. Скотина сама по себе ходит, пчелы, поди, одичали, а кобель, говорят, извылся… Может, умер где старик и лежит непохороненный?
От чужого улья они пошли шелкопрядниками, ломились часа полтора по буреломнику, а валежник был особый, елово-пихтовый – высохший на корню, аж звенел и топорщился сучьями, крепкими, что самоковные гвозди; тот же, который гнил на земле, был еще опаснее. Сгнившая под корой болонь превращалась в мыло, и упаси бог наступить на такое дерево. Выбравшись на старую яранскую дорогу, они сели покурить. Вернее, курил Заварзин, Артюша заботился о пожарной безопасности. Вдоль дороги по старым гарям уже поднимались молодые кедровники, саженные лет пятнадцать назад. Все лесопосадки, как и пасеки, были кругом опаханы минполосой; и вообще, если взглянуть свежим глазом, то могло показаться, что шелкопрядники и гари беспорядочно и бестолково разделены какими-то гранями, границами, перепаханы бороздами, широкими полосами, изрыты бульдозерами, бомбовыми воронками (и так пытались тушить пожары). Вдруг среди гари, вылизанной огнем несколько раз, среди серых пятен ожогов можно было увидеть кусок дороги, словно брошенный кем-то или забытый инструмент из крестьянского хозяйства. Или наткнуться на целехонькие печи старой смолокурни. А то еще удивительнее: среди лесного хлама, черных головней и буйных зарослей малинника неожиданно откроется узкая полоска самой настоящей пашни. Конечно, задернованной, поросшей дикотравьем, но стоит присмотреться – и все как на ладони: вот борозды от плуга, вот залоги вокруг огромных пней и вдоль леса…
Артюша выцарапал из земли втоптанный окурок, еще раз заплевал его, вдавил в песок, и они пошли. До Яранки оставалось километров восемь; дорога была кое-как расчищена от ветровала, хотя давно неезжена. Идти после шелкопрядников стало приятно, тем более с обеих сторон густо пошумливал молодой кедрач. И мысли у Василия Тимофеевича повеселели, побежали быстрей. Пройдет еще лет пятьдесят, думал он, и вся эта истерзанная бедами земля зарастет, погниет валежник, упадет последний сухостой, и сроду не подумаешь, что здесь сохатые ноги ломали, что, кроме дятлов, и птицы-то никакой не водилось. И пасеки исчезнут, потому что не станет кипрея. Останутся только зола и уголь. Затянется дерном, мхом, слоем павшей листвы, но останется. Когда Заварзин копал омшаник, на глубине больше метра наткнулся на толстый слой угля и золы. Долго перебирал его руками, тер в ладонях и даже углем писать попробовал. Уголь писал и на вид был совсем свежим… И тогда еще Василий Тимофеевич сделал печальный вывод, что у этого куса, у этой краюшки земли, вечная судьба: гибнуть от напастей, гореть в огне и вообще считаться местом глухим и проклятым.