– Где? Где ты, лешак, почуял-то?
– От толстокожая! – смеялся отец. – Так на полу-то! Не чуешь?
Мать не чувствовала. Она босая спокойно ходила по стерне, и на ее пятках вечно были глубокие трещины, словно на земле в засушливое лето…
Сергей отскоблил весь коридор, несколько раз протер его мокрой тряпкой, затем еще раз отжатой и сел на Викин стульчик у двери. Пол засиял желтым светом, паркетины сливались между собой, и создавалось обманчивое ощущение половиц. Он обмыл ноги тут же, в ведре, и, ступая осторожно, пошел по коридору. Он прислушивался к своим ступням, но ничего, кроме стыков между паркетинами, не чувствовал. Прошелся взад-вперед, разглядывая свою работу, заметил, что натоптанная полоса черноты посередине смылась не до конца и проступала из глубины дерева.
И не было того приятного ощущения, как не было и самой чистоты.
Сергей вырыл из беспорядочной груды обуви на полке старые шлепанцы и, оставив ведро с грязной водой у двери, лег на тахту. Осмотрел, ощупал свои подошвы: кожа была чувствительной, нежной и желтой, как только что отскобленный деревенский пол. Ему вдруг захотелось плакать. Уткнуться, забиться в уголок и реветь, как ревелось только в детстве. Но в детстве-то Сергей как раз плакал очень редко, от самой жестокой ребячьей обиды мог отойти в сторонку, постоять с зажмуренными глазами и кривящимся ртом, перетерпеть, проглотить слезы. Это у Ионы глаза на мокром месте были, чуть тронь – часа два не успокоишь. Отец, бывало, за ремень брался, чтоб тот реветь перестал. И если плакал Сергей в детстве, то не от боли и обиды, а по причине совсем непонятной даже для самого себя. Вдруг накатит волна, и ни с того ни с сего защемит какая-то вселенская жалость. Всех вокруг становится нестерпимо жалко, кажется, все такие несчастные, и жизнь везде страшно нелепая, потому что, как бы ни хлопотал, как бы ни суетился, все равно придет смерть и жизни больше никогда-никогда не будет. А именно в такие моменты невыносимо, до слез хотелось жить!
Но то все было в детстве, краешком прихватывало юность, затем кончилось. Сейчас-то понятно, отчего так было. Помнится, Ирма тоже говорила, что плакала в детстве просто так. И у нее это прошло еще раньше. Сергей же последний раз ревел уже в университете, после вступительных экзаменов. Прочитал свою фамилию в списках принятых, обрадовался, от счастья пошел куда-то по коридорам огромного здания, поднимался по черным лестницам, спускался, нырял в переходы. И неожиданно понял, что не знает, как выйти из этого лабиринта. Зашел в какой-то тупик, забитый сломанной мебелью, умостился между двумя столами и заплакал. Но пришла тетка с тряпкой и ведром, пожалела его, думала, что он провалился на экзаменах, и стала уговаривать.
– Меня зачислили, – сказал Сергей, подавляя всхлипы.
– Чего же ты тогда ревешь? – удивилась уборщица.
– Не знаю. Заблудился я…
Она вывела его, показала дверь. Оказалось, что он был всего на втором этаже и недалеко от парадного. Он не любил вспоминать об этом и много лет спустя рассказал только Ирме. Тогда-то она и призналась, что тоже плакала ни из-за чего.
– Я тебе помогу, – сказала Ирма. – Тебе еще от многого нужно избавиться. Ты не стесняйся, в этом ничего нет такого. Когда Есенин приехал в столицу, его тоже обламывали. Да еще как! Потом он в цилиндре ходил. Крылатку надевал… А иначе нельзя, понимаешь? Главное условие – обязательно делать то, что тебе не хочется или чего ты стесняешься. Тебе не хватает смелости и общительности. Я тебе помогу.
И водила Сергея в компанию театралов, актеров, художников, таскала на вечеринки с чтением стихов, монологов, заставляла его раскрепощаться.