За работу дед брал деньги и кусок свежины. Считалось, что это дорого, тем не менее деда звали. Хозяйкам нравилось, что кабанчик не мучится, а мясо от разделанной туши хранится долго – дед умел спускать кровь. Свежину, полученную в уплату, дед засаливал. В сезон убоя ее набирался ящик, сала нам хватало до лета. В мае подрастал щавель, картошка не переводилась, а куры неслись. Курами занимался я. По весне дед покупал цыплят, и я заменял им наседку: кормил, поил и защищал от котов. Цыплята признавали меня за мать, даже оперившись, ходили следом. Стоило мне сесть, как они лезли мне на колени, норовили взобраться на плечи. К осени цыплята вырастали, и дед резал петушков – мы не голодали.

Дети жестоки. Я рос без отца и фактически без матери, потому носил кличку Байстрюк. С обидчиками я дрался, но они преобладали числом; домой я возвращался битым и в слезах. Дед меня не жалел. Когда я в очередной раз пришел в синяках, он вытащил из сарая два столбика и обрезок водопроводной трубы. Через полчаса во дворе стоял турник.

– Подтянись! – велел мне дед.

Я повис на перекладине, как сопля.

– Двадцать раз утром, двадцать – вечером! – сказал дед. – Когда сможешь, побьешь любого!

Смог я через год. На перемене ко мне подскочил Вовка Лысиков – он почему-то любил меня задирать. Вовка не отличался силой, зато был наглым и дерзким – его боялись даже учителя.

– Ну что, Байстрюк! – Вовка толкнул меня в грудь. – Говорят, ты теперь сильный?

– Хочешь попробовать? – спросил я.

– Хочу! – сказал он.

– После школы на пустыре! – предложил я.

– Заметано! – засмеялся он.

На пустырь нас провожали два класса: мой и Вовкин, параллельный. Бросив портфели на траву, мы стали напротив. Вовка замахнулся, но я оказался быстрее. Упав на спину, Вовка вскочил, и я снова ударил. Так продолжалось долго, по крайней мере, мне показалось, что долго. Он вскакивал – я бил, он поднимался – и снова падал. Кровавые сопли висели на его губах, он плевался кровью, но упрямо вставал. Темная пелена сгустилась вокруг меня, я видел только Вовку и его окровавленное лицо; и бил, бил и бил… Окружившие нас сверстники молчали; никто не попытался разнять. Это сделала проходившая мимо женщина. Она закричала, подбежала и растащила нас…

Вовку отвели в больницу, меня попытались исключить из школы. Дед надел ордена – это было впервые на моей памяти – и пошел к директору. Что он там говорил, осталось неизвестным, но в школе меня оставили.

– Учись! – сказал дед по возвращении. – Кулаками махать – ума много не надо. Еще намашешься!

Дед как в воду глядел: кулаки мне пригодились. Но не в школе: задирать меня перестали.

…Мать приезжала к нам редко и ненадолго. Маленьким я теребил деда, спрашивая, когда она появится; дед отмалчивался или говорил: «Не знаю». В предпоследний раз мать явилась, когда мне было четырнадцать. Я не сразу сообразил, что чужая, вульгарно накрашенная женщина, переступившая порог нашего дома, и есть мама, которую я так ждал.

– Гляди, какой вырос! – изумилась мать, взъерошив мне волосы. – Вот тебе! – Она положила на стол кулек. – Угощайся! Я побежала! Спешу!

– Не заночуешь? – удивился дед.

– Некогда! Меня ждут! – Мать выскользнула за дверь.

Я выглянул в окно. Мать подбежала к ожидавшему на улице мужчине, тот взял ее под руку, и они пошли прочь. Дед встал рядом со мной, проводил ее взглядом, затем развернул принесенный кулек. Там оказались дешевые карамельки.

– Шалава! – Дед швырнул кулек на пол.

Я нагнулся подобрать.

– Не смей!

Дед стал топтать конфеты ногами, затем выбежал за дверь. Я подождал немного и вышел следом. Дед курил на чурбаке у сарая, по щекам его текли слезы…